она сама.
Эдуар нагнулся, всматриваясь в вечную загадку смерти; лицо покойницы ничего не выражало, на нем не было столь свойственной мертвецам улыбки, рот был жестко сжат, при жизни он никогда не был таким; после того как Рашель обнаружили мертвой, она успела посинеть. Уголки рта стали бледно- фиолетового цвета. От старухи больше не пахло мочой: должно быть, ее вымыли и надушили. Редкие волосы были взбиты в отвратительную прическу. Эдуар подумал, что должен поцеловать этот мраморный лоб, но от отвращения не смог этого сделать.
Поскольку ни Розина, ни он не имели никакого понятия о религии, они приблизились к покойнице без всяких естественных для людей верующих жестов — не перекрестились, не опустились на колени, не помолились молча, — а ведь это помогает живым выдержать столкновение со смертью. Мать и сын стояли рядом, пораженные и смущенные неподвижностью Рашели. Они еще не вышли из оцепенения, вызванного внезапной смертью, смутно осознавая, что для понимания происшедшего потребуется немало времени.
Эдуар пытался припомнить бабку такой, какой она была несколько лет назад, но у него получались лишь клочки воспоминаний, связный образ не складывался. В каких-то ослепительных вспышках он видел ее беспрестанно пьющей кофе из огромного эмалированного кофейника, вечно стоявшего на краю старой плиты, топившейся углем; или видел ее во главе демонстрации коммунистов, устроенной в ее пригороде; или купающей его в огромном корыте, в котором Рашель раз в месяц стирала белье. А то вдруг Эдуару вспомнился один ужин: бабка размочила себе в подсахаренном вине куски хлеба, внуку она разбавила вино водой. Тогда Рашель выпила никак не меньше литра пинара,[6] опьянела и принялась рассказывать мальчишке о том, что его мать трахает какой-то мужик, старше самой Рашели. «Он мне в отцы годится!», — утверждала ба. Эдуар плохо представлял себе, что значит «трахает».
Мать и сын присели.
— Я не всегда была хорошей дочерью, — прошептала Розина.
— Мне тоже есть в чем упрекнуть себя, — признался Эдуар. — Но тут уж ничего не поделаешь. Не будем же мы винить себя только потому, что она умерла. Мы ведь знали, что она умрет, разве не так? Если мы не были с ней лучше, значит, не хотели этого. Во всяком случае, ба получила от нас самое главное: нашу любовь.
Розина молча согласилась с сыном. Ее горе вызрело, и она заплакала, хотя лицо ее при этом нисколько не изменилось. Крупные слезы катились по щекам, падали в вырез платья и там терялись в грудях.
Эдуар взял руку матери и поднес ее к своим губам.
— Она по-прежнему будет с нами, — уверенно сказал он. — Как-то по-другому, но ее присутствие мы будем чувствовать еще сильнее.
Кондиционер продолжал щелкать где-то в глубине зала, и этот странный звук не казался здесь чужеродным. Открыв сумочку, Розина достала носовой платок. Она никогда не умела пользоваться ридикюлем; ее неловкость в обращении с ним была похожа на неловкость шлюхи.
Вытерев глаза, Розина оглядела помещение, где было лишь одно слуховое окно из матового стекла, под самым потолком.
— Как будто тюремная камера, — заметила женщина.
Эдуар вздрогнул. Камера!
— Похожа на ту, в которой мы сидели еще с одной заключенной и ее дочкой?
Слова вырвались у него сами собой. Розина вовсе не казалась обескураженной.
— Ах, вот как! Значит, ты в курсе?
— С недавних пор.
— Это она тебе рассказала?
— Да.
Эдуар склонился над матерью и прижался щекой к ее щеке.
— Я не спрашиваю тебя, что ты тогда натворила, это не имеет ни малейшего значения. Но я все время думаю, что, наверное, это было потрясающе: мы с тобой вдвоем, не считая тех двух, в одной камере.
— У меня тоже сохранились неплохие воспоминания, — призналась Розина. — Соседка по камере научила меня играть в шахматы, и, представь себе, с тех пор я больше не играла.
— Как ее звали?
— Шанталь. Шанталь Мексимье.
— А ее дочку?
— Барбара. Шанталь все время читала американские детективы.
— Ты их встречала потом?
— Никогда.
— И ничего о них не знаешь?
— Я освободилась первой и послала ей передачу. Она меня поблагодарила. Вот и все.
— Ба рассказывала, что я, не переставая, бился в дверь…
Заглянув в свое прошлое, Розина улыбнулась.
— Верно, а я и забыла.
— И еще я колотил девчонку…
— Она все время плакала.
— Хотелось бы увидеть ее.
На лице Розины отобразился ужас.
— Вытянуть ее на свет Божий! А зачем это тебе нужно, скажи-ка на милость! Наверное, она вышла замуж или стала шлюхой, или еще кем-нибудь…
— Все так, ты права.
— А если даже отыщешь ее, наверняка она ничего не знает о том, что сидела вместе с матерью в тюрьме. Ты-то разве помнил об этом?
— Нет, — признал Эдуар.
— Вот видишь.
Эдуар снова поцеловал Розину. За ту камеру, за ту тесноту, так сблизившую их. Мать помнила о том времени разумом, он — всей своей плотью. В темных закоулках его естества еще кровоточила крохотная ранка; так бывает, если уронишь яблоко, — на его блестящей кожуре образуется пятнышко, от которого может испортиться весь плод.
— Мне нужно решиться рассказать тебе еще кое-что, — вздохнула Розина.
— Что?
Она покачала головой.
— Не сейчас и не здесь. Рассказав тебе о тюрьме, я должна подготовиться рассказать и о другом. Да, подготовиться.
— Сделаешь это, когда захочешь. Что бы я ни узнал, помни, что я люблю тебя.
И Эдуар прибавил, показав на Рашель:
— Я хотел бы, чтобы ты отдала мне ее очки.
Свои старые очки в железной оправе Рашель хранила в картонном футляре, обтянутом черной тканью. Одна из дужек сломалась и была плотно примотана ниткой, со временем собравшаяся в этом месте грязь образовала настоящую крепкую заплатку.
— Возьмешь их, когда отвезешь меня обратно. Впрочем, ты можешь взять все, что пожелаешь.
Свое барахло Рашель хранила в коробке; всякая всячина, не имеющая никакой ценности, скапливается незаметно и переживает своего владельца.
— Больше мне ничего не надо.
Ребенком поселившись у Рашели, Эдуар обожал, когда она читала ему сказки, и постоянно теребил бабку, протягивая книжку. В конце концов старуха сдавалась:
— Хорошо, я согласна, но прежде найди мои очки. Она вечно теряла их.
С тех пор Эдуар навсегда запомнил сломанную и перевязанную дужку. Со временем зрение у Рашели