— Я хотела доказать себе, что наконец-то стала свободной.

Джулиан кивнул.

— Опять это слово, — недовольно отозвался он. — Затухающий каданс.

Бенедикта взяла меня под руку.

— Так было, — согласилась она. — Но не теперь, во всяком случае, не для меня. Знаешь, если бы Феликс не исчез и не бросил меня одну, я бы отказалась от твоего предложения. Но я боялась, до смерти боялась тебя.

Джулиан взялся за лыжи, ласково потрогал ремни, проверил одно крепление, потом другое.

— А теперь, полагаю, ты меня жалеешь? Не надо, Бенедикта. А то я могу вновь стать опасным.

Странный и мучительно нерешительный человек!

— Нет, — возразила она. — Мы тебя обезвредили, Джулиан. Извлекли запал.

Очень долго он переводил взгляд с неё на меня и обратно, потом коротко кивнул, словно одобряя увиденное.

— Для разнообразия я закажу вам немножко счастья теперь, когда мы оставили позади большой передел. Возможно, в будущем вы оба полюбите меня. Хотя сомневаюсь. Тем не менее дорога открыта. Но всё же многое ещё надо сделать, чтобы дойти до цели. Феликс, я позвоню вам через пару дней, когда к вам вернётся способность здраво рассуждать.

— Не надо. Я ваш, и вам прекрасно об этом известно.

— Большая удача, — тихо произнёс он, — большая удача вновь быть вместе с вами. Тогда до свидания.

Он стал подниматься по склону, пока не подошёл к тому краю, откуда обычно начинали спуск лыжники, и не заскользил вниз, помогая себе палками; выбрав нужный момент, он повернул и полетел, словно ласточка, в долину. Как ни странно, после его ухода нам показалось, будто мир опустел; мы ощутили вечернюю прохладу и отправились в домик, чтобы собрать вещи и вернуться на téléférique обратно.

— Опять ты нанялся на работу, — сказала она. — Но, дорогой, на сей раз я думаю, ты прав; мы поможем друг другу, ведь теперь мы вместе. У меня захватывает дух. Как ты думаешь, немножко сча..?

Я поцеловал её.

— Ничего не говори, совсем ничего. Давай потихоньку. А там посмотрим, что будет.

Спуск с горы в тёмно-фиолетовых тенях лунной ночи был куда прекраснее утреннего подъёма, и меня охватило необъяснимое запоздалое потрясение. Мысленно я повторял: «Итак, Джулиан действительно существует, я видел его во плоти». Благодаря этой фразе у меня стало легче на душе — а почему бы и нет? Я был счастлив. Почему? Не знаю. Во время нашего свидания я был до того ошеломлён, что не мог ничего осмыслить. Полагаю, такого рода шоковую, но приятную анестезию испытывает обыкновенный человек, неожиданно повстречав в бакалейной лавке обожаемую кинозвезду. Как бы то ни было, многое прояснилось. Джулиан появился как кадр из забытого сна, скажем, на белом снеговом экране. И исчез он также по-киношному — уменьшающимся пятнышком, которое чёрным головастиком мелькнуло в необъятной синей дали. Исчез — и всё!

Бенедикта сунула тонкую руку в мой карман и нежно пожала мне пальцы.

— Глупо было бы потерять бдительность, — сказал я, — да и, кажется, небезопасно. Знаешь, что он задумал? Создать человеческое существо, не больше и не меньше. Да ещё знакомое нам. Боже мой, до чего же я люблю тебя, Бенедикта. Подожди!

У меня появилась блестящая идея совершенно нового типа электрической перемычки. Она была столь перспективной, что я побоялся забыть её, если не запишу немедленно; отлично, но где взять бумагу и карандаш? К счастью, Бенедикта захватила с собой тонкую губную помаду, а также, по давней туристской привычке, туалетную бумагу, так как знала, что в домиках нет туалетов. Спасён! Пока я неловко чертил, используя непривычное орудие труда, она глядела вдаль. Я даже не мог прерваться и объяснить ей свою идею, опасаясь, что та может испариться без следа. Это было моей песней синему вечеру, гладким белым горам, извечному призматическому венчику уходящего солнца, которое покидало горы, деревья, землю и уже дошло до Бенедикты. А она оказалась на удивление терпеливой; наверно, её разочаровало, что я вместо любовных фраз наносил на бумагу дурацкие закорючки и загогулины. (Если идея выгорит, обычные электрические лампочки можно будет отправить на свалку истории.)

— Я люблю тебя, — сказал я. — Только помолчи минутку. Ох, до чего же я люблю тебя, но, пожалуйста, ничего не говори.

Уф! Однако я почувствовал себя виноватым, когда всё было должным образом записано и спрятано в карман. Поэтому начертил на окошке ребус из слова TUNC с сердечком вместо сами знаете чего и словами Felix amat Benedictam[51] посередине. Правда, мною завладела такая эйфория, что я оступился и полетел в сугроб.

— Это знак того, что к тебе возвращается здоровье, — довольно произнесла Бенедикта, сначала убедившись, что я не переломал себе руки-ноги. — Если уж ты вновь стал рассеянным, то можно с уверенностью прогнозировать полное выздоровление.

Всё было хорошо, если бы не усталость; я принял ванну, переоделся и уже собирался идти в шале, однако прилёг на несколько минут и как провалился. Проснулся я рано утром, как оловянный солдатик, не в силах ни согнуться, ни разогнуться, но чувствуя себя поразительно бодрым. Рядом на температурном листе лежала записка от Бенедикты: «Я беспокоилась и зашла к тебе. Рада, что ты спишь и похож на настоящего дурачка, настоящего счастливого дурачка. Из твоего тела ушла вся алгебра. Ты выглядишь так, как должен выглядеть покойник, но, к счастью, мы живы. Что бы там ни было, я с удовольствием посидела рядом с тобой, наблюдая, как ровно поднимается и опускается твоя грудь. В твоей китайской книжке мне очень понравилась фраза: „Пьяной, в большом зелёном саду, среди цветущих вишнёвых деревьев, под зонтиком, между дипломатами, что за смерть, Ту Фу, бедняжка, бедняжка моя?” Итак, спокойной ночи. (P. S. Хочу спать с тобой.)»

* * *

Так как она отправилась в город за покупками, то я провёл утро на «буйном» отделении, учась у профессора Плона, специалиста по гарроте[52], вязать морские узлы; он уже отделался от жены и двух дочерей этим способом (беседочным узлом?), так что ему не полагался доступ к верёвке. Однако профессору удалось найти кусок, не знаю как, и он вывязывал всевозможные заковыристые узлы и банты. Наконец, едва он отвернулся, я завладел верёвкой, хотя мне это было не по душе. К ланчу он мог бы извести всё отделение. А мне не хотелось, чтобы бедняга Рэкстроу отправился к праотцам; вряд ли, конечно, он знал об Иоланте нечто особенное, но справедливость требовала предоставить Джулиану возможность удовлетворить своё любопытство. Чем ещё я занимался, как не этим? Изящные, обольщающие руки блуждали по прекрасному телу, касаясь его то тут, то там, меняя форму грудей и поглаживая великолепные ляжки совершенной женщины, не имеющей себе равной. Я чувствовал болезненные уколы нежности, когда думал об этом. Иоланта — бездомная, Иоланта — безгрудая богиня серебряного экрана; несчастная повесть о любви всех наших Елен, ради которых должна сгореть чья-нибудь Троя.

Сам же Рэкстроу наслаждался периодом редкой ясности.

— Меня пригласили уехать, — счастливо проговорил он, — в загородный дом, к одному человеку, которого я едва знаю, — забыл его имя, но для вас это не имеет значения.

— Джулиан? — спросил я.

— Чёрт меня подери, правильно! — воскликнул Рэкстроу. — Вы с ним знакомы? Он явился ко мне вчера и огорошил своим известием. Дом больше похож на студию, чем на обычный дом, в нём масса всяких изобретателей. Они выскакивают из дверей и говорят: «Теперь нормально, старина. Дело в шляпе. Решение — в необработанных отходах». Если это будет продолжаться долго, то можно и заскучать, а они рассчитывают записывать меня много месяцев, может быть, лет.

Ах, благословенные паузы инсулиновой комы! Он сиял странным болезненным сиянием. Ботинки его тоже блестели, и он пытался очистить яичное пятно на жилете.

— Рэкстроу, как насчёт Иоланты?

— Я ошибался, — неожиданно заявил он, — когда обращался с женщинами как со взрослыми людьми,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату