Все двери — настежь, шкафы — взломаны и обчищены. Еще там был небольшой чулан с огромной ванной посередине, а в ванне — нечто вроде арака, и окрестные обитатели явно уже успели угоститься на славу: на ступеньках сверху донизу видны были следы от мокрых ног, без счета, а на стенах — мокрых ладоней. На лестничной площадке — море разливанное. Во внутреннем дворике боаб воткнул в землю палку, танцевал вокруг нее и пел — зрелище весьма экзотическое. И вообще, казалось, даже в воздухе был привкус некоего празднества, причем низкопробного. Гнусное, надо сказать, ощущение. Вещи вынесли почти подчистую, но мундир каким-то чудом уцелел, на гвоздике за дверью, и мы бросились к нему. Едва мы принялись снимать его с гвоздя, нас до смерти напугал зеленый попугай, завопивший что есть мочи из клетки в углу голосом Скоби (Нимрод клялся потом, что имитация была безупречной):
«Было ясно, что попугай тоже пьян. И голос звучал так странно в этой комнате, пустой и зловещей (Клеа я ничего рассказывать не стал, не хотел ее расстраивать, она ведь тоже была к нему очень привязана)».
«Ну, затем обратно в участок, с мундиром под мышкой. Нам повезло, никаких следов Китса поблизости видно не было. Мы снова заперлись в камере, глотая воздух, как две потные рыбы на пляже. Тело закоченевало так быстро, что надеть на него китель, не сломав при этом рук, казалось делом немыслимым: они были тонкие — на просвет — и ломкие, как сельдерей, по крайней мере мне так показалось; так что я пошел на компромисс — завернул его просто-напросто в китель и застегнул пару пуговиц. С брюками было проще. Нимрод честно попытался помочь мне, но его тут же вырвало, и большую часть времени он провел, интеллигентно рыгая в углу. Он действительно принял эту историю близко к сердцу и, помню, все повторял еле слышно: „Бедный старый педик“. Как бы то ни было, в результате героических наших усилий угроза скандала была ликвидирована; кстати, едва мы успели привести твоего друга в некоторое соответствие с общепринятыми нормами, и тут же до нашего слуха донеслось тарахтение „глобовской“ машины — ее с другой не спутаешь, а следом — голос Китса, уже из дежурки».
«Да, не забыть бы тебе сказать, что в течение следующих нескольких дней были два смертных случая и двадцать с чем-то острых отравлений араком из района Татвиг-стрит, так что Скоби, можно сказать, не ушел, не попрощавшись с соседями. Мы попытались сделать анализ этого пойла, но правительственный химик-эксперт, взяв несколько проб, в конце концов сдался. Одному Богу известно, какого черта твой старичок там понамешал — и зачем».
«При всем при том похороны получились — загляденье (хоронили его с соблюдением всех почестей, как офицера, погибшего при исполнении служебных обязанностей), и там была вся Александрия. Пришла целая толпа арабов, его соседей. Не часто приходится слышать мусульманские завывания над христианской могилой; и о. Павел, католический капеллан, был скандализирован сверх всякой меры, а может быть, он просто испугался, что нечистый дух самогона вызовет из-под земли всех афритов Иблиса — как знать? Ну, и обычные здесь прелестные ляпы — по недосмотру, конечно, не по злому умыслу (могила оказалась маловата, могильщики начинают ее расширять, но, сделав ровно половину, объявляют забастовку и требуют еще денег; карета греческого консула срывается с места — лошадь понесла, — консула потом выуживают из колючего кустарника и т. д. и т. п.), — мне кажется, я тебе уже писал. Скоби, наверно, именно об этом и мечтал — чтобы лежать покрытым славой и чтоб оркестр полицейских сил играл „Последнюю вахту“ — пусть не очень стройно и сбиваясь то и дело на египетские четвертьтона — над отверстой могилой. А речи, а слезы! Сам же знаешь, люди не стесняются в подобных случаях. Было такое впечатление, будто я случайно попал на похороны святого. Вот только перед глазами у меня все еще стояла та старушонка в полицейском участке!»
«Нимрод говорит, что когда-то он был весьма популярен в своем quartier [78], но потом стал вмешиваться в религиозные обряды — обрезание детей его, кажется, не устраивало, — и его открыто возненавидели. Ты ведь знаешь арабов. Они будто бы даже грозились его отравить. Конечно, он пережинал. Он ведь столько прожил там, и, я думаю, другой-то жизни у него и не осталось. С экспатриантами такое часто случается, не так ли? Короче говоря, он начал пить и «ходить во сне», как говорят армяне. Его всячески оберегали и даже выделили специально двоих полицейских, чтобы те присматривали за ним во время «прогулок». Но в тот вечер он от них удрал».
«"Как только человек начинает переодеваться, — говорит Нимрод (он и в самом деле совершенно лишен чувства юмора), — это начало конца". Но в данном случае он прав. Не сочти за дерзость. Медицина научила меня смотреть на вещи с некоторой иронической отстраненностью — только так можно сберечь энергию, силу чувств, принадлежащих по праву тем, кого мы любим, — и не тратиться зря на мертвых. По крайней мере, таково мое мнение».
«Нам ли тягаться в выдумке с реальной жизнью, со всем ее гротескным арсеналом ужимок и выкрутасов? И как только художникам достает безрассудства пытаться раз за разом набрасывать на нее сетку смыслов — личных, слишком личных? (Сей камушек и в твой огород тоже.) Ты, конечно, ответишь, что на то и лоцман, чтобы указывать по курсу мели и зыбучие пески, радости и горести и тем дать нам над ними власть. Все это так, но…»
«Хватит на сегодня. Осиротевшего попугая приютила Клеа, она же заплатила и за похороны. Писанный ею портрет Скоби так и остался, должно быть, стоять на полке у нее в комнате — но точно я не знаю. Попугай, кстати, все еще говорит его голосом, и она даже жаловалась мне как-то раз: он ее пугает, такое иногда говорит… Как ты думаешь, может ли человеческая душа поселиться в теле зеленого амазонского попугая, чтобы хоть немного продлить во времени память о человеке? Хотелось бы так думать. Но теперь — это совсем уже давняя история».
IX
Когда бы ни случалось Помбалю всерьез расстроиться («Mon Dieu! Я сегодня разложился совершенно!» — его английский бывает порой весьма причудлив), к душевным мукам он тут же спешил добавить основательный приступ подагры, чтобы освежить память о своих норманнских предках. Специально для такого рода состояний было у него старинное, обитое красным плюшем судейское кресло с высокой спинкой. Он садился в кресло, клал любовно закутанную ногу на особую скамеечку, читал «Mercure» и размышлял на вечно свежую тему — какого рода выговор, а то и понижение по службе он получит за очередную свою gaffe [79] и как скоро. Весь его отдел — ему ли не знать — имел на него зуб и рассматривал его поведение (пьяницы и бабника) как не подобающее по статусу. Конечно, они ему просто завидовали — состояние у него было не то чтобы очень значительное и не могло вовсе избавить его от печальной необходимости работать за деньги, но все же позволяло ему жить более или менее en prince [80] — если можно считать княжеской нашу крохотную с ним на двоих, насквозь прокуренную квартирку.
Поднимаясь в тот день по лестнице, я уже знал, что встречу наверху нечто полуразложившееся, — уж очень сварливый у него был тон. «Это вам
Заглянув и гостиную, я обнаружил Китса, большого и потного, нелепо раскинувшегося на стареньком диване. Он ухмылялся, сдвинув шляпу на затылок. Помбаль сидел, как на насесте, в кресле для подагры, нервный и злой. В воздухе стоял ощутимый запах похмелья и очередной gaffe. Что унюхал Китс на сей раз? «Помбаль, — сказал я, — где ты умудрился так отделать свою машину?» Помбаль охнул и провел ребром ладони по второму и третьему подбородкам, тему я выбрал явно неудачную: очевидно, Китс пытал его о том же.
Помбалева малолитражка, о которой шла речь, его любимое детище, стояла во дворе только что не смятой в лепешку. Китс с шумом втянул воздух и сглотнул. «Это все Свева, — сказал он, — а мне не разрешают дать в номер». Помбаль застонал и принялся раскачиваться в кресле: «Он не хочет рассказать мне, как все было на самом деле».
Помбаль начал сердиться всерьез. «А не убраться ли вам к чертовой матери?» — рявкнул он. Китс, всегда готовый стушеваться перед человеком, чье имя фигурирует в дипломатических списках, встал и сунул блокнот в карман, мигом стерев с лица улыбку. «Ухожу, ухожу, — сказал он и, как щитом, прикрылся, так сказать, каламбуром: Chacun a son goыt [81], не так ли?» — уже