Первые несколько ночей мы спали на террасе, залитой светом луны. А в порядок стали приводить первым делом кухню, надо же было готовить еду. У нас имелась повозка и маленькая лошадка, и мы время от времени наведывались в Тюбэн, где было достаточно магазинов, чтобы удовлетворить наши скромные потребности. И опять изобретательный Сэм утер всем нам нос, вместе с Констанс они баловали нас вполне приличной едой. В сумрачных комнатах с высокими потолками стояла тяжелая, пыльная, безжизненная мебель, и нам пришлось выставить все это старье во внутренний дворик, чтобы выбить из него пыль и хорошенько отчистить. Деревянные полы приятно поскрипывали, но между дощечек было полно блох, и, конечно, требовалось протереть щели керосином. Обои висели клочьями. Крутые садовые террасы были облюбованы большими и страшно любопытными зелеными ящерицами, которые дружно вылезали поглядеть на нашу работу; было очевидно, что их постоянно подкармливали, и они стали почти ручными. Шкафы в спальнях были полны постельного белья, посеревшего от пыли, а на большом обеденном столе, покрытом красной скатертью, все еще стояли тарелки и бокалы — как будто званый обед был неожиданно прерван, а всех гостей утащил дьявол. Короче говоря, старая дама заболела совершенно неожиданно, на ее счастье, у нее гостила подруга, которой удалось отыскать врача. Бедняжку увезли в авиньонскую больницу, откуда она уже не вернулась.
«Все-таки собственнический инстинкт неистребим, это атавизм, — сказала как-то Констанс. — Я обожаю этот дом, потому что он теперь мой. Но он ужасен. Мне бы в голову никогда не пришло его купить. И вообще, я по натуре совсем не собственница. И мне стыдно, что я так сильно его люблю».
Мы лежали в пруду среди лилий, по шею в воде, и болтали. На ней соломенная шляпка, сдвинутая на затылок. Волосы мокрые. Каждый вечер мы проводили примерно так же, по крайней мере, когда светила луна. Хилари и Сэм играли на террасе в маленькие шахматы — Хилари заодно присматривал за обедом. Мы открыли для себя местную анисовую настойку — здешний вид
В башне жили совы, среди деревьев, попискивая, шныряли летучие мыши, а когда из нагретой высокой травы устремлялись в вечернее небо тучи мошек, тут как тут чуть ли не над нашими головами появлялись ласточки, проносившиеся туда-сюда со скоростью стрел и настигавшие добычу с поразительной точностью и проворством. Слышно было, как время от времени щелкали их клювики, захватывая насекомых. И конечно же цикады… постоянно тучи цикад на огромных платанах и каштанах в парке. Ближе к ночи всё подчинялось, постепенно умолкая, полной луне, которую приветствовали только собаки, да изредка вторившие им козодой и маленький трогательный сыч по прозванию Менестрель. Жители холодного севера, мы не уставали восхищаться красотой и богатством здешней земли. В поместье был всего один работник, да и тот жил далеко — в долине; но уже через неделю он привел старую слепую лошадь и приспособил ее ходить по кругу, чтобы поднимать воду из почти обмелевшего колодца. Звали его Мэтью, и он был совсем глухой.
Бедняга Блэнфорд! Размечтавшись, он до того погрузился в прошлое, что не заметил, как замолчал телефон. Резким движением он швырнул трубку на рычаг и позвонил Кейду, чтобы тот пришел вымыть чашку. После этого Блэнфорд, передвигаясь с опаской, будто неповоротливая кукла, добрался до библиотеки, которую они с хозяйкой делили много лет; здесь он оставлял свои книги на время путешествий — Ту предоставила ему два огромных шкафа, ключ от которых был только у него. Еще с давних пор он стал отдавать ее письма переплетчикам, не желая расставаться со столь важным Для его душевной жизни, для его развития, свидетельством дружбы и любви. Постепенно набралось несколько изящных томиков в великолепных переплетах из венецианской кожи, на которой были вытиснены символы, подходящие столь личной переписке; они хранились в футлярах из дорогой кожи. Отперев один, он достал пару томиков, чтобы полистать в тишине. Теперь, подумалось ему, когда она «ушла», наверное, только ее письма он и будет читать. С неумолимой жестокостью вновь предстанут перед ним все превратности его карьеры, начиная с первого успеха и заканчивая К-романами.[60] Ту была его самым давним и преданным другом; и, перечитывая некоторые по-доброму ироничные пассажи, он будто наяву слышал ее вечно живой голос.
А его собственные письма? Они тоже были тут, в обширной коллекции книг и рукописей, ведь он был не единственным, кого она знала в «творческих» кругах. Бог весть как ей это удавалось… Констанс водила дружбу с некоторыми очень крупными современными знаменитостями. При мысли об этом он почувствовал укол ревности. Ведь ей не пришло в голову переплести его письма; они лежали в обычных папках, словно дожидались последней сортировки. К тому же, ее несколько неряшливые книжные шкафы оказались незапертыми. Наклонившись, Блэнфорд взял наугад одну из папок и, открыв, наткнулся на недавнее письмо, отосланное из города — по-видимому, в прошлом году. У него была дурная привычка не ставить даты на письмах. Поворошив кочергой поленья, Блэнфорд сел, и, положив папку на колени, стал читать, пытаясь представить, что он — Ту, только что получившая это послание.
«Опять я в Авиньоне и один, гуляю по пустым улицам, вспоминаю прежние приезды, думаю о Ту-Герц и о вас. Да, опять я здесь, где, если верить картам, разложенным моим чудовищем Кейдом, мне предстоит умереть от собственной руки на пятьдесят девятом году жизни. Значит, у меня еще год-два календарного времени, однако что если то, о чем говорит Кейд, началось уже давно?
Как бы это объяснить? Писатель всегда твердо знает: то, что можно называть продуктом творчества, плодом вдохновения, эстетическим воплощением, приходит к вам, его читательнице и Музе, из-за плотного занавеса, за которым скрыто гипотетическое самоубийство — спросите у Сатклиффа! В самом деле, искусство возникает, когда сам вроде бы исчезаешь. Автору совсем не обязательно испытывать всё на себе. Но искусство его должно быть правдивым, если сработанный им товар вообще имеет право называться искусством. То-то!
Констанс, поэту не дано выбирать. Поэт не думает о славе, ибо даже те голоса, которые разносятся дальше остальных, всего лишь эхо прошедшего, эхо полузабытого прошлого. Поэтическая реальность, о которой говорю я и которую Сатклифф мог бы сплести в своих ненаписанных книгах, скорее соответствует школьному определению сети: «множество дырок, соединенных вместе веревкой». Нечто, что невозможно потрогать, вот суть нашего писательского ремесла. Искусство существует всего лишь как напоминание.
Полагаю, если Кейд не ошибается, мне хватит времени, чтобы продумать этот проект; а уж потом пусть Сатклифф облекает его в плоть и заполняет подробностями. Ну же, давайте купим немного времени для наших часов — хороший сочный кусок времени. Должен сказать со всей искренностью, что моя идея напугала Сатклиффа. Когда я изложил ее, он всполошился: «Но, Обри, неизвестно, куда это заведет». На что я ему ответил: «Конечно. Никаких ограничений. Пишем, что хотим, и я и вы». Да. Его напугала идея абсолютной свободы, без всяких наметок и предписаний. Как обычно, его понесло, ведь болтая о том о сём, он выгадывал время, чтобы подумать. В конце концов он поинтересовался: «Что я получу, если напишу книгу, доказывающую, будто великий Блэнфорд всего лишь вымысел, творение одного из своих творений? А?» Ответ вам известен не хуже, чем мне, однако я не удержался и произнес его вслух. «Высшую награду, Робин Сатклифф, немедленное бессмертие. Вам это подходит?» Он задумался и почему-то приуныл. Он же лентяй, ему не хочется ни во что ввязываться. Моего честолюбия, заставляющего меня двигаться вперед, у него нет.
Да, моя дорогая Констанс, мы задумали создать классический квинтет — К; возможно, в нем будет звучать эхо «Tu Quoque». Мы постараемся оживить поэзию, подтолкнуть ее ближе к сердцевине обыденной жизни.
А потом, когда удар будет нанесен, и я исчезну со сцены, поэзия выполнит свой долг — от и до, во имя моей
Глава вторая
Робкие начала
Блэнфорд в раздражении бродил по дому, разговаривая с самим собой, но не выпуская из мыслей