депрессии.

Ему приказали заткнуться и спать сию минуту, однако утешили, сообщив, что все кости целы, что у него сильное «сотрясение», потому и в голове звенит, динь-динь-динь.

Deus absconditus[163] косматый бог всех пьяниц завладел им, и вот уже в самых-самых тайных мыслях он бродил по вечнозеленому Югу рука об руку с той Ливией, которую он посмел нафантазировать, которой никогда не существовало в реальности, а потом сидел за старым, сплошь в пятнах, столом в саду и исписывал в тетради страницу за страницей, причем тетрадь была вроде бы не его, а Сатклиффа. Вектор времени постоянно менялся: пишущий то оказывался в своем скучном провинциальном прошлом, то в туманном будущем, тоже вполне бессмысленном. Писатель, l'homme en marge,[164] кропающий «Мемуары маргинальной личности». На титуле он вывел витиеватым крупным, несколько нервозным почерком: «Не ищите здесь размеренной точной достоверности». Радио громыхало над его головой, орало нестерпимо громко. Обезьяна сквозь рупор заманивала в надежный капкан — Европа затаила дыхание. Он ниже наклонил раскалывающуюся от боли голову и написал: «У меня нет биографии; как истинный художник, я живу жизнью одного из персонажей». С. продолжил: 'Первый опыт общения с публикой состоялся еще в детстве, когда я, пухлый подросток, играл царя, не Эдипа, конечно, а жирненького узурпатора — в школьном спектакле. С тех пор меня преследовал такой сон: будто я один в пустой школе (жизни?), где полно пустых комнат, распахнутых дверей и чистых классных досок; да, вот такая жизнь ждет тех, кто учится дышать. Приятель, продолжи эту поэму симпатическими чернилами, и тогда можешь спросить себя: «Почему у далай-ламы нет эдипова комплекса?». — «Глупец, у него же нет родителей…'»

Пару раз завывали сирены, как огромные коты, вышедшие en chasse.[165] Это были пока учебные тревоги, но от них сжималось сердце. Выйти замуж для нее все равно что выпить дешевого вина из бумажного стаканчика. Ему нужно было совсем другое… запах теплого филея, запах жаркого в светлых волосах, пропитавший их, пока она колдовала над плитой, аромат сельдерея в подмышечных впадинах. Как будто позади у них дюжина жизней — в одном и том же домике. И как память о давних годах — и надолго — царапины на двери от когтей пса, требующего, чтобы его впустили, царапины от ее ключа вокруг замочной скважины.

Вдруг ему послышался голос Сатклиффа, предостерегавший:

— Обри, ваш ум похож на жирную отбивную. Или молчите, или обольщайте на всю катушку. Чтобы никакого занудства.

Бедняга никак не мог быть в лучшем настроении, чем его повелитель и раб, однако продолжал в том же игривом тоне — хотя временами от усталости его голос звучал не громче комариного писка. Великий человек с чувством продекламировал:

Как вялый артишок земля суха,

Ласкать ее уж нету сил…

Острый кактус первородного греха

И честь ее, и душу погубил.

Блэнфорд, обычно не способный придумать сходу ответ, откликнулся очень живо:

— Роб, вам ли разевать рот на глянцевое райское яблочко, вы напоминаете старый прохудившийся футбольный мяч, полный гниющей слизи.

Как-то во время оксфордских военных учений он услышал выражение «omega[166] grey», оказалось, что это научное определение темно-темно-серого оттенка, предшествующего уже черному; и теперь, погрузившись в беспокойное наркотическое полузабытье, менявшее все вокруг, все формы, цвета и звуки, он вдруг увидел, что за окнами белой палаты все выкрашено в этот самый цвет — предельно серый, почти черный цвет смерти. «Предельно серый, предельно серый», — крутилось в его голове, то ли во сне, то ли наяву… Преображенная дурманом реальность, пропущенная сквозь сетку обрывочных ощущений, недавно пережитых, налагалась на жуткие картины. Он видел тело своей матери, изображенное каким-то эпигоном кубизма в виде ню с дельфиньей головой, целая серия ню. У нее были темные зубы, а десны рыхлые, как желатин. А потом она сильно раздулась и зависла над Темзой, чтобы защитить ее от вражеских самолетов; и еще она была вся серая, камуфляжно-серая, предельно серая, то есть на грани черной духовной ночи, настигнувшей их всех, словно очередная ледниковая катастрофа. Видно, он уже не успеет достичь того замечательного душевного равновесия, которое ассоциировалось у него (и совершенно напрасно) с актом созидания. Что он делает тут, в плавящейся от жары постели, пьяный от всякого пойла и от лекарств, когда уже полыхает Рим? Он должен молиться вслух, громко молиться, старательно перебирая четки.

Он нажал ладонями на веки, и над глазными яблоками брызнули искры. Как же он не сообразил! Он ведь как раз сейчас почти сподобился того блаженного состояния, которое считал уже недостижимым! Вот оно, неизреченное и неопределимое, но уже наливающееся соками, чтобы сформироваться в некую субстанцию. Он напоминал себе растяпу, который никак не может найти очки, а они у него на голове. Вот он, долгожданный позыв, они, наконец, исторгаются… слова, соединенные лишь свободными ассоциациями… они поплыли под его виденьями, наподобие субтитров к непостижимому фильму, написанных сумасшедшим. (Иногда словарный запас пьяницы ничуть не уступает словесному изобилию мудреца.) Он увидел Ливию, прижимающую палец к губам.

Погода заметно меняется, милая киска,

Но карты не скажут о том, что осенние звезды сулят…

В своих грезах он сказал ей: «Ищи не ищи, найдешь только то, что суждено. Вот что сводит меня с ума. Ты отчаянно стараешься получить то, что, в сущности, у тебя уже есть, просто ты этого пока не видишь. Медитируя, ты входишь в рискованное состояние, чрезмерной концентрации, ничего общего с обыкновенным дневным сном. Это было бы даже забавно, не будь столь опасно». На что она очень мило ответила, беспечно покачав изящной, как у косули, головкой: «А ты все время говори себе, что это еще не предел, могло быть и хуже, и тогда будет не страшно». Откровенная софистика! Он видел улицы, мимо плыли лица прохожих, предельно серые взгляды над предельно серыми тротуарами. Прохожие шли и шли куда-то, и ничто не загораживало дороги, но всюду, невидимые, подстерегали ловушки, в любой момент поднятая решетка могла опуститься…

Очередная картина: подвал в Вене. Он точно откуда-то знал, что это Вена, хотя сроду там не бывал.

Где-то зазвучали скрипки, и сквозь полузакрытые веки он увидел скрипачей, исполняющих священную божественную арабеску, и девушек, расчесывающих длинные волосы. Оплывшие, в зазубринах воска, свечи, мерцавшие в полумраке, придавали им не розовый и не карминный цвет, но все тот же гнусный оттенок — предельно серый, свинцовая униформа его видений… Медленно разворачивающаяся мелодия из какой-то фуги окутывала их всех темным покрывалом меланхолии. Там было человек десять-двенадцать, но он узнал лишь Сатклиффа и Пиа. Что-то настораживающее было в их напряженном внимании, и он понял, что они прислушиваются не столько к музыке, которая на самом деле лилась из радиоприемника, а к отдаленному треску ружей и пулеметов с редкими вкраплениями глухих ударов миномета… где-то очень далеко. Они говорили, что такое творится почти каждую ночь, и приходится сидеть по вечерам дома — обыватели сами установили негласный комендантский час. Начались все эти кошмары не так давно, а вот травля евреев уже набрала силу.

Неожиданно сцена «оборвалась», как это происходит в фильмах, и Сатклифф с Пиа теперь опасливо брели по пустым площадям, в страхе шарахаясь от городских скульптур, которые смутно маячили сквозь легкий весенний снежок, застилавший небо. Они направлялись в ту часть города, где жили в основном

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату