и думала, когда была в плохом состоянии.

— Понятно.

— Она самая несчастная из наших больных, потому что очень талантлива. В том, что она пишет, столько поэзии. Думаю, сейчас мне надо навестить ее, сделать вид, будто я вернулась из Индии. Ей будет очень плохо без своего любимого доктора.

Грегори стоял с растерянным видом, продолжая курить.

— Что ж, пойду к себе, проверю, не было ли вызовов. Когда будете готовы встретиться со мной, позвоните.

— Позвоню.

— Констанс, — с искренним сочувствием проговорил он, потому что знал, как много значил для нее старый Шварц, — Констанс, дорогая, это большое несчастье.

И он неловко наклонился, чтобы поцеловать ее. Стоило ей остаться наедине со старым другом, как на нее нахлынули воспоминания о том, что они пережили вместе, — короткие воспоминания о чем-то мимолетном и обычном, как остановка сердца. «Итак, мой милый, — едва слышно проговорила она, — почему ты решился на то, что сам презирал?» Она включила «звук» и услыхала его голос, который прозвучал в тишине кабинета как ответ на ее вопрос. Пока он размеренно, неторопливо произносил фразу за фразой, она осмотрела небольшой пузырек, в котором был смертельный яд, и в пепельнице пустой шприц, соседствовавший с двумя сигарными окурками. Все было проделано без лишнего шума и вполне обдуманно. Об этом говорили также другие атрибуты самоубийства — револьвер, кипа и талес, лежавшие на краю стола.

Письма были знакомы Констанс, правда, их стало больше после того последнего раза, когда она их видела. Это были аккуратные копии — вероятно, оригиналы отправились в «Индию». Скорее всего, Сильвия приходила к Шварцу и сама оставляла их в его кабинете. Констанс узнала великолепную чистую прозу, которая произвела большое впечатление на Сатклиффа. Она рассказала ему историю Сильвии и показала ее первые письма. Ей не забыть, как один раз она пришла к нему, когда он перекладывал их. Он поднял голову, и его глаза были полны слез восхищения: «Господи, Констанс, у нее получилось, она добилась своего, она смогла! По сравнению с этим все, что делаю я, вторично, правда, не лишено своеобразия! Это — искусство, моя дорогая, а не подделка». И он попросил оставить ему папку, чтобы он мог читать и перечитывать письма. Его потрясла история ее жизни, серьезная болезнь и поэтическая влюбленность в Констанс. Сидя рядом со старым другом и учителем, прислушиваясь к звучанию его голоса, рассказывающего о последних часах его жизни, она с невыразимой усталостью вспоминала разные эпизоды. Неожиданно, всего несколько месяцев назад, реальность окрасилась в совершенно другой цвет, словно мир вокруг нее неожиданно постарел, а ее отстранили за ненадобностью, и, будто в трансе, она вслушивалась в голос Шварца, не снимая руки с его неподвижного плеча. Но, наверное, она все-таки потревожила тело, потому что оно стало неожиданно сползать в ее сторону — Констанс еле успела удержать его и вернуть в прежнее положение. Тут она поняла, что необходимо положить его, и, напрягая все силы, перетащила на диван.

Ей пришлось нелегко, хотя Шварц не был толстым. К тому же она не заметила следов rigor mortis,[95] чего боялся Грегори, так как тело легко приняло горизонтальное положение, правда, когда она попыталась сложить руки на груди, у него, словно у куклы, открылись глаза, и старый друг некоторое время спокойно, сдержанно смотрел на нее из обители смерти! Констанс закрыла ладонью глаза, чтобы избавиться от этого зрелища, лишавшего ее душевного равновесия. Веки опустились, и лицо стало незнакомым, выражавшим бесконечное раскаяние. Констанс села, прислушиваясь к рассказу Шварца о причинах его ухода, словно он оправдывался в собственном самоуничтожении, лишавшем ее старого учителя, коллеги и друга. Время от времени она укоризненно встряхивала головой или вставала, чтобы поменять бобину. Она чувствовала, как в душе набирает силу депрессия, чудовищное смятение, которое лишает смысла ее жизнь, мысли и поступки. Потеря Шварца стала преградой в ее сознании, словно он был ей мужем, любовником, а не просто близким другом. Тем не менее, у нее не было слез, она держала себя в руках и сохраняла на лице язвительное выражение, уместное в подобной нелепой ситуации. Однако гордиться было нечем, и Констанс это понимала. Неторопливый рассказ околдовывал ее, но все же предательские мысли начали появляться в голове, и она осознала, что перестала принадлежать себе, что от ее внутреннего самообладания ничего не осталось. Когда наконец голос Шварца затих, Констанс громко вскрикнула, словно подстреленная охотником птица, и, повернувшись к нему, с неудовольствием отметила, что его левый глаз опять открыт. Правый глаз оставался закрытым. Это придавало лицу хитрое выражение. Констанс стало неприятно. Она поспешно положила ладонь на левый глаз, потом на полминуты прижала ладонью оба глаза, чтобы они больше не открывались.

Больше они не открывались. Констанс нашла одеяло и накрыла им Шварца. Потом она прибралась в комнате, вытерла доску, заменила диктофонные записи и переставила несколько книг на полках. Револьвер, а также кипу и талес, приготовленные для самоубийства, Констанс не тронула, чтобы не оставить отпечатков пальцев и не привлечь внимания полицейских, так как настала их очередь определять назначение предметов. Сняв трубку с телефонного аппарата, она позвонила Грегори, рассказала ему о признании Шварца и попросила сообщить о его смерти в полицию.

— Я же, — проговорила она, — собираюсь зайти к Сильвии. Надо сказать ей, что я вернулась из Индии и теперь буду сама ее лечить.

Перспектива была не из приятных, и Констанс почувствовала, как слезы наворачиваются ей на глаза, когда она шла между соснами в направлении небольшого современного корпуса, в котором жила Сильвия, — жила уже много лет. Собственно, это было ее основное жилье, и ей разрешили обставить его и украсить по собственному вкусу, так что ее комнаты ничем не напоминали больницу, в первую очередь благодаря великолепным обоям и резной массивной прекрасной мебели времен Второй Империи. Здесь было много книг и картин. Старомодная, с балдахином, кровать стояла у стены, на которой висел гобелен, несколько выцветший, но еще очень красивый, с изображением охотников, трубящих в рога и загоняющих олениху. Забив ее, они приказали слугам отнести ее домой, а сами поскакали прочь на фоне холодного итальянского неба в лабиринт покрытых туманной дымкой озер и романтических островков. Олениха лежала в углу и, тяжело дыша, исходила кровью и слезами, как женщина. Сама Сильвия была чем-то похожа на нее, но слезы высохли у нее на ресницах, и она лежала на кровати работы дамасских мастеров, крепко закрыв глаза, хотя и не спала. Но даже не открывая глаз, она знала, кто пришел к ней. Ее разум медленно избавлялся от действия лекарств, чтобы встретиться с печалью и тоской, вызванными уходом Шварца в другой мир.

— О Господи, дорогая, он был прав, а я не поверила ему, когда он сказал, что вы вернетесь. О, моя единственная любовь, моя Констанс! Мне не терпится послушать ваши рассказы об Индии — какая она, Индия, там и вправду спокойно? Констанс, возьмите меня за руку.

И она протянула ей руку, дрожавшую от волнения первой после долгой разлуки встречи.

Любовь не признает ни людей, ни обстоятельств — она сметает на своем пути все препятствия. Страстная духовная привязанность Сильвии осталась прежней, может быть, даже стала глубже из-за отсутствия объекта ее любви. Теперь она старалась понять и смириться с долгим пустым периодом в своей жизни, своего рода символом которого стала Индия, с покаянным молчанием Эроса — в минуты ее относительного просветления Шварц понимал, что она не хуже него разбирается в психоанализе: и это было довольно страшным предзнаменованием того, что она вылечится и вернется к так называемой нормальной жизни (Господи, что это такое?). Парадокс заключался в том, что в периоды ухудшения она частенько демонстрировала куда лучшее понимание себя, чем в другое время. Индия, Индия, повторяла она — другого способа восстановить утерянную связь с возлюбленной Констанс она не знала.

— Индия очень изменилась? Все еще такая же голодная, опьяненная богом и усеянная засохшими экскрементами? Когда я была там, очень давно, задолго до вас, задолго до того, как полюбила вас, я чувствовала, как луна моего несуществования становится полной. Больше всего мне запомнился аромат магнолий. Глубокая печаль казалась очень полезной. Быть цельной личностью означало предавать природу. Теперь все иначе, потому что я предала брата, обратившись к вам, я вся с головы до ног во власти великолепной цельнотканой эйфории. В моих мыслях ваши поцелуи одевают меня звено за звеном в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату