этого они иногда становились немного занудами.
— Я считаю «Этиологию истерии»[154] величайшим документом двадцатого столетия, великой Сутрой, так сказать. И я не понимаю, почему сам Фрейд отрицает ее истинность. Это сомнение так же недолговечно, как некогда другое великое сомнение, философское отрицание («Ты отречешься от меня трижды!»), которое закончилось распятием.
Она имела в виду, что ребенок изначально будет ясноглазым, сильным, здоровым, никаких «неврозов детства» — она знала, что так будет. С другой стороны…
— Я видел
— Какое?
— Нет, это надо пережить, чтобы постичь! Смерть!
БЛЭН: Твое сознание свидетельствует об историческом
одного индивидуума от других… Произвольная последовательность довольно бессвязных воспоминаний, которые начинаются где-то в детстве и заканчиваются потрясающим
Эпитафии нам Сатклифф сочинит,
Неспешные, как маятник Вселенной,
Где людские метрономы осрамит -
Ритм жизни нашей бренной.
Улыбаясь, Констанс повернулась к нему и вздохнула.
— Ты даже представить не можешь, сколько раз я бывала на грани смерти. И в конце концов установила неплохие отношения с этой уродиной! Где-то посреди кошмара приходит великолепное чувство подчиненности неизбежному. Оно, это чувство усиливающейся амнезии, настраивает тебя на ритм жизни растений. Это помогает понять, что любая любовь проходит — очевидно, что своим скверным нарциссизмом мы украшаем жалкое ничто. Слабака, капитулировавшего перед смертью, даже без всякой агонии. Лежишь в одиночестве, и благословенный паралич мыслей, все менее четких, отрешенность постепенно завладевают тобой, и убаюкивают, ведут, ведут… пока раз — и всё! Поцелуй меня. Обними покрепче. Какое-то время эхо пустоты преследует тебя потом в каждом уголке дома, невидимое, как гравитация, и такое же вездесущее, напоминая об ушедшей гостье…
Да, стихотворные эпитафии Роба, полные изначальной совершенной болезненности, развяжут наши путы и заставят нас спекулировать на образах свободной любви… Он знает, что плоть остывает так же, как глиняный горшок, в новом очаге молчания, сложенном в садах, похожих на прекрасных женщин и столь же бесполезных, как плод, висящий на дереве, но подчеркнуто учтивых в своем древнем могильном молчании.
Природу Фауст презирал,
За то наказан был, никак не умирал,
Тогда, наскучив белым светом,
В Чистилище нашел свой идеал,
Где получил все то, о чем мечтал.
Ему был дарован выдающийся пенис с тремя головками — Великолепная Игрушка алхимиков.[155] Теперь они любили друг друга, скрипя, как старые теннисные ракетки, и он с полным правом записал в дневнике, что
Я сделал открытие, однако ничего не могу вам о нем рассказать, поскольку еще не придуман язык, которым можно это описать. Мне известно место, но не известна дорога к нему — надо плыть или лететь — и мудрецу Фаусту тоже. Что же делать? Нельзя мешкать с реальностью, живущей на краю надежды.
Трепетанье тысячи вагин
детей бесконечные крики и стоны
гудки судов морских многотонных
творцов небесной техники вздохи и рвение
искателей воды напряжение…
Все это смертельно выматывает, а теперь
надери мне задницу и назови Чомским![157]
Прилагательное — оплот хорошей прозы, но поэзию оно развращает; только, конечно, не лимерик, там целая витрина отменных прилагательных. В идеале, можно написать целую книгу в этой выразительной и удобной форме, чтобы не оступиться и не угодить в медленно текущий, грязный поток воспоминаний. Хотя слишком быстрый и четкий ритм лимерика, не исключено, покажется монотонным. В более неспешной, вальяжной прозе вы можете изредка подпустить тумана в виде умолчаний. Истина — не только незнакомка, она еще и старуха… Вся реальность приснилась косматому божку, разговаривающему во сне.
Пусть борзописцы с бархатным пером
Вздыхают о Свободе Женщин. Но стоило б потом
Спросить Богов Любви и прочих сумасбродов —
Нужна ли дамам пресловутая свобода?
CAT: Дорогой, скоро они упразднят мужчин, и вам придется подумать о должности в Банке Спермы, это самый почетный пост в табели о рангах государственного чиновника. Гарантированный личный