«Савой», что неподалеку от «Детского мира».
Итак, к Табачникову в номер пришли все его московские друзья, в том числе Фатьянов. И, конечно, он читал стихи своим хорошо поставленным, зычным голосом, и хорошо пел песни «Давай, закурим», и «У Черного моря», и другие. Дежурная несколько раз высказала недовольство, предложила посторонним оставить гостиницу, но ее совета не послушались. Наконец, пришел милиционер с намерением «прекратить безобразие». Едва завидев серый мундир, Алексей Иванович воскликнул с интонациями трагика:
— Я — депутат Верховного Совета и неприкосновенная личность! Оставьте нас!
Гостиничные милиционеры хорошо знали Фатьянова. Он был весьма дружелюбным и гостеприимным москвичом и навещал многих творческих гостей. В тот глубокий вечер все хорошо посмеялись, пошутили и с Богом отпустили артистичного поэта, выдворив его из гостиницы.
Он был человеком, не умеющим скрывать своих чувств и не желающий этого делать. Буквально все мои собеседники, знавшие Фатьянова, утверждают, что поведение его походило на есенинское. Трудно со стопроцентной точностью утверждать что-либо о человеке, которого не знал. Но, думается, за многие годы приближений к Фатьянову — человеку и поэту, я могу представить себе природу его мироощущения. Осмелюсь предположить, что он не «играл» в Есенина, как в любимого поэта. Просто он, как и Есенин, принадлежал к тому же общепринятому русскому архетипу творца, который если пел — то громко, если плакал — то рыдал, коли угощал — так всех, коли любил — так боготворил. И внешность, и характер его были гармоничны, и прекрасны, и жизненны, и трагичны одновременно. Обыкновенно он бывал нежным и внимательным человеком с прекрасными манерами, но неожиданно мог воскликнуть ничего не подозревающему визави: «пошел вон!». Оттого его побаивались те неистребимые прохиндеи, те поведенцы, те имитаторы, кто был склонен к лицемерию и только изображал из себя художника. А вот этих качеств в его душе посеяно не было. Он мог приврать, присочинить и поверить в это сам, как дитя, но не идти против себя — не лицемерить, не обманывать.
Он обижался, ссорился и прощал, в нем постоянно шло какое-то движение чувств.
Однажды Фатьянов ехал во Мстеру и по дороге решил взять с собою Никитина. Заехал во Владимир, пришел к другу. Открыла Клара Михайловна.
— Кларетка, здравствуй! Сережа поедет со мной! — Сообщает он радостную для него новость.
А в ответ слышит следующее:
— Нет, Алеша… Сережа останется дома. У него книга в плане… Сереже нужно срочно заканчивать книгу.
— Сережа, ну, поехали! — Заходит он в кабинет друга.
Тот лишь пожимает плечами.
За него отвечает жена:
— Нет, не поедет…
— Ах, так? — Восклицает Алексей Иванович, хватает чемоданчик и говорит Кларе Михайловне по- мальчишески обиженно:
— Ну, ты мне больше не друг! И я в твой дом больше — ни ногой!
— Скатертью дорожка! — Крикнула ему вдогонку Клара Михайловна в том же духе. — Муж — про походы, жена — про расходы…
После этого Никитины навещают Фатьянова в Вязниках. Чувствуют неловкость после нечаянной ссоры. Подходят к меньшовскому дому, где Алексей Иванович отдыхал с семьей. Он сидит на крылечке с закатанной штаниной, нога забинтована. Сидит себе и покуривает, вдруг увидел идущих по улице Никитиных — и моментально заплакал. Полились настоящие горькие слезы…
— Сережа, собака меня укусила… Никогда в жизни не думал! Я так ее люблю, а она меня укусила.
Он был похож на обиженного ребенка, которого некому пожалеть, и он сдерживает слезы. И вдруг ребенок увидел, что мама идет — он бежит к маме и плачет.
Разве это не говорит о критическом истощении нервной системы, о чем никто не догадывался, включая и самого поэта?
Алексей Иванович верил в свои фантазии и чувства — никакого наигрыша у него не было. Он был собой всегда, а потому понятен и недвусмыслен. Душевный, нежный, справедливый, он бывал и резок. Случалось, он шел врукопашную на жену, когда она принималась его воспитывать. Дипломатичная Галина Николаевна, правда, ему не давала спуску. Она могла ориентироваться в его душевных порывах, как чуткая птица — в сюрпризах погоды. Эта чета, эта пара была соединена свыше. От хозяина пахло ветром, от хозяйки — чадом.
Иногда к нему приступала ревность, как лирический момент, и он изводил всех вокруг. Что это как не заниженная самооценка — плод долгой, пожизненной травли! Страдали тогда и домработница, и шофер.
Вот он вызывает Таню и спрашивает у нее:
— С кем это Галя говорила по телефону? Ты слушала, что она говорила?
Та отвечает:
— Да ничего я, Алексей Иваныч, не слышала…
— Ах, не слышала?! Ты ее покрываешь? Все! Ты у меня больше не работаешь!
Диалог мог быть и следующим.
Звонил телефон…
— Танюлечка-нянюлечка, возьми трубку и говори Галиным голосом! Быстро! Но не спеши!
Домработница:
— Да как это я буду говорить? Я же не артистка!
Фатьянов:
— Говори Галиным голосом! Останешься без работы!
Похожие «претензии» были и к шоферу.
— Куда ты ее возил?
— В Литфонд, — Отвечает шофер.
— Куда-куда?.. Уволю!
— В Литфонд…
И, бывало, легко лишались работы то домработница, то шофер, а то и двое сразу.
И так же легко возвращались, поскольку в них нуждалась семья, и по ним скучал сам Фатьянов. Тем более, что машину не раз угоняли.
Мир, тишь и благодать в доме выражались так:
— С Галкой у нас полный ажур… — Счастливый, говорил он по телефону Кларе Никитиной. — Михаил Иванович с нами и Таня с нами. Галке я купил такое голубое платье, ты бы видела — она сидит, как невеста…
Голубое платье он придумал. Вспомним «красный шарф из Японии», подаренный Татьяне Репкиной в день рождения. Таких красивых фантазий было множество. Он верил в них. Его представления о справедливой реальности, его титанические устои были подточены мелкотравчатостью литературных мандаринов.
— Если Алеша молчит — всем скучно, — Говорили те, кто его любил.
Ни один портрет не отражает лица Фатьянова.
Это было очень подвижное, подверженное смене настроений, лицо. Небольшая асимметрия придавала ему оттенок загадочности и плутовства. У Фатьянова были очень живые глаза, в которых отражалось все, что им говорилось и думалось: стихи, шутки, смех, порицание… Лицо это было говорящим. И все же среди людей Алексей Иванович никогда не молчал.
Константин Ваншенкин вспомнит его таким:
«…Алексей Фатьянов обладал душой широкой и нежной. Он был по-настоящему красив. Фотографии почти не передают этого: он как-то наивно застывал, каменел перед аппаратом. Это была удивительно колоритная фигура — зимой, в шубе с бобровым воротником, он напоминал кустодиевского Шаляпина. В нем вообще было много артистизма и просто актерского. Он был добр, вздорен, сентиментален. А чего стоили его рассказы! <…> Твардовский говорит в «Теркине»: