Я как-то сразу понял, что все: нет больше нашего Карлуши. Загнулся бедняга. Или загнули, но ему это уже без разницы. Остались «менструаторщики» без барабанщика.
Я себе мало доверяю. Почти совсем не доверяю. Однако на этот раз был уверен в том, что не ошибся. Еще труднее было спорить с тем, что я увидел на прибранной Карлушиной коечке.
Она стояла в углу, справа от моей. На ней лежал старик, повернувшись ко мне лицом. Его глаза под густыми бровями были открыты и, не мигая, смотрели на меня. Длинная черная борода свисала до пола, а седые волосы почти полностью покрывали подушку. Лицо казалось изможденным, как у заключенного из «Дахау», но во взгляде была безумная сила.
Понятное дело, я тут же захотел вонзить себе ногти в брюхо. Для проверки. Поскольку моя левая рука находилась в этот момент чуть пониже (ведь девки мне все-таки снились), то боль была такая, что я чуть не подскочил и даже сдавленно завыл. Чуткий наш Шура заворочался, почмокал губами, но не проснулся.
Старик продолжал по-прежнему спокойно смотреть на меня. В то, что его поселили в палату ночью, а я ничего не слышал, поверить было трудно. Вернее, невозможно, но рассудок еще цеплялся за какие-то рациональные объяснения.
Новый пациент был облачен в живописные лохмотья. До меня стало доходить, что если это и сон, то из тех, Клейновских, которые не отличишь от реальности, пока не перенесешься куда-нибудь еще…
И вдруг старик поманил меня к себе пальцем. Я еще не совсем очухался и никак не отреагировал. Тогда он бесшумно встал, бесшумно подошел и бесшумно присел на краешек моей кровати. Я отодвинулся, но недалеко. На гомика он был мало похож, а на убийцу тем более. Хотя последняя фраза есть еще одно свидетельство моей безмерной наивности.
Короче говоря, прятаться от него под матрас или устраивать родео в палате было бессмысленно. «Кончай меня, дедушка!» – подумал я наполовину в шутку, наполовину всерьез.
И тут он, будто в ответ, дал мне пощечину.
Я охренел. Ладонь у него была маленькая, холодная и твердая; глаза сияли, как у пророка, а губы кривились в брезгливой гримасе.
– А вот это уже хамство… – начал я вполголоса и протянул руку, чтобы пересчитать дедушкины вставные зубы. И что вы думаете – я не сумел его ударить! Понимаю, что надо, а не могу. Могу, но не хочу. Кстати, это почти одно и то же.
Я сразу вспомнил Харьков, свою старую квартирку. Тогда подобный фокус мне показывал Клейн. Однако масон, надо отдать ему должное, обошелся без рукоприкладства. Наверное, положение мое в те денечки было не такое паршивое. Вам судить – в книжке об этом эпизоде почти правда написана…
Невероятные глаза старика видели меня насквозь. Они препарировали душу с той же безжалостностью, с какой скальпель вскрывает тело. Вся моя несостоятельность, несовершенство, смехотворность моих самооправданий оказались как на ладони. Самому себе я представлялся вывернутым наизнанку. И в течение минуты не смел пошевелиться. Лучи, падавшие из чужих зрачков, пришпилили меня к месту, словно булавки бабочку. Зрачки светились, будто фосфоресцирующие шкалы приборов, а приборы эти показывали приближающуюся катастрофу.
– Пошел ты! – сказал я, злобно скрипя зубами.
Никогда, ни на одну минуту не хотел я признавать над собой чьей-нибудь личной власти. Если кто-то пытался давить на меня, я либо вступал в борьбу, либо уходил в сторону. Никому не лизал задницу. И не стучал лбом в стену. Кое-кто считает, что я много потерял. И не сделал карьеру. И остался никем. И у меня нет так называемых «друзей». Но это мнение придурков, которые регулярно упражняют свой язык.
Однако есть еще власть общества и системы. Эта власть безлика и размыта. Ее давление неизбежно, удушающе и неумолимо. День за днем система лепит из тебя то, что ей нужно. Деталь. Всего лишь одну из миллионов. Лепит в точном соответствии с шаблоном. И в конце концов вылепит, можешь не сомневаться… Необитаемые острова, полинезийский рай, тибетское вольное молчание – лишь призраки, образы-тени, окаменелости на зыбком дне твоего запуганного, раздавленного «я». Ты – стертая «индивидуальность», ограненная дешевка. Поэтому ты никуда не убежишь, а я буду слушать твои жалобы до самой смерти. И смеяться.
Ничего такого старик, разумеется, не сказал, а я не успел подумать. Наверное, это было лишнее. Он улыбнулся, но взгляд его не потеплел ни на градус и не стал менее безжалостным. Блеснули зубы. Я заметил себе, что у него хороший дантист.
– В тебе еще достаточно злобы, сопляк, – тихо проговорил старик.
У него оказался глухой приятный голос, без этих противных визгливых старческих ноток.
– Доволен? – спросил я. – А теперь катись!
Со мной происходило что-то непонятное. Почему-то я не хотел поднимать шум и обнаруживать присутствие этого старика, оскорбившего меня. Хотя доберманы наверняка отбили бы у него желание вести ночные беседы. Беседы, кстати, отнюдь не душеспасительные. Сомневаюсь, что они могли иметь лечебный эффект. Тем не менее я покорно лежал и слушал его бред. Или бредил сам.
– Ты хотел бы выйти отсюда, сопляк? – спросил старик уже без улыбки.
Я пропустил его дурацкий вопрос мимо ушей и задал свой:
– Кто ты такой?
– Если тебе будет легче, жалкое создание, то назови меня как-нибудь. Давай поиграем в эту игру – тебе ведь кажется, что у тебя бездна времени. Какие имена тебе нравятся? А какие звуки?
– Много понта, старик! – сказал я. – Сделай что-нибудь, а не трепись.
Он покачал седой головой. Волосы у него были длинные, белесые и жидковатые, как у престарелого Игги Попа. Я окончательно убедился в том, что он не из наших. С таким хайром тут не держат. Я безуспешно пытался угадать, откуда он взялся. И все время я продолжал искать себя в выпуклых сияющих зеркалах его глаз…
– Мой первый вопрос отнюдь не глупый, – проговорил старик с отсутствующим видом. – Разберись в себе. Может быть, ты не так уж сильно мечтаешь выйти? Когда хотят – делают… Снаружи страшно – ты не