Риги и выезжала из дома только для верховых прогулок по окрестностям. Избегая больших расходов и не принимая у себя почти никого в отсутствие мужа, я заняла только одно крыло этой обширной дачи, где была устроена холодная ванна для моих детей. Большую же часть покоев я уступила генералу Панину, назначенному теперь сенатором и членом Государственного совета: он оставался здесь до отъезда Екатерины в Ригу, куда сопровождал ее. Когда он жил со мной, каждое утро к нему являлось множество просителей по делам службы. Но, хотя мы занимали один дом, у нас было и раздельное хозяйство и свои входы на противоположных концах здания.
Дядя вставал для занятий раньше меня, и потому я не видела и не слышала никого, кто приходил к нему. Я отнюдь не догадывалась, что в числе его посетителей был Мирович — личность замечательная безумным замыслом посадить на трон юного Ивана, с младенчества заключенного в Шлиссельбургской крепости. Посещения Мировича возбудили подозрения против меня и бросили новую ложную тень на мой характер и убеждения, и без того уже извращенные. Я, разумеется, досадовала, забыв о том, что я слишком много сделала для Екатерины и слишком мало для своей личной пользы, чтобы избежать зависти и клеветы.
Вскоре после возвращения государыни из Риги я перебралась в Петербург. Генерал Панин, как только устроился в собственном доме, соединился со своей любезной женой, прежде жившей в Москве. Я была искренним другом этой уважаемой женщины, с которой я провела много времени в отсутствие ее мужа, занятого или при дворе, или разъездами по разным поручениям. С природной кротостью она соединяла достоинства, завидные для ее пола. Но слабое здоровье вследствие грудных болезней, увеличившихся с переездом в Петербург, заставило ее ограничиться самым тесным кругом близких людей, среди которых она была чудом прелести. К сожалению, она не долго прожила.
Дядя мой Панин, говоря мне однажды о Мировиче, сообщил, что катастрофа, решившая участь несчастного Ивана, была доведена до сведения императрицы в Риге письмом Алексея Орлова. Она прочитала его с большой тревогой, сообщив содержание первому секретарю Елагину. В конце этого письма было упомянуто, что Мировича часто видели приходившим рано поутру в дом княгини Дашковой. Когда Елагин выслушал императрицу, он заметил, что это ложь; невозможно, сказал он, чтобы Дашкова, жившая в уединении, стала заговаривать с таким лицом, как Мирович, она должна была принять его за дурака, если бы только коротко знала.
Справедливый и честный порыв Елагина в мою защиту не остановился на том; он немедленно явился в дом генерала Панина и уведомил его об этом обстоятельстве. Дядя объяснил эти таинственные посещения, уполномочив Елагина уверить императрицу, что Мирович действительно часто бывал у него, но по своему делу, производившемуся в Сенате, и что если бы государыня желала подробно познакомиться с этим загадочным характером, никто не в состоянии удовлетворить ее любопытству в такой степени, как он, потому что Мирович долго служил в его полку. Елагин, не теряя времени, доложил Екатерине обо всем этом. Она послала за моим дядей, и если я была полностью оправдана, то, конечно, обязана тому отвратительному портрету Мировича, который представил Панин. В человеке без всякого воспитания, надменном своим невежеством и неспособном даже оценить последствия своего предприятия, ей трудно было не узнать разительную характеристику Григория Орлова.
Грустно и жалко было видеть ложное влияние, отуманившее мозг Екатерины до того, что она готова была подозревать самых истинных патриотов и самых преданных ей друзей. И когда казнили Мировича, я, не имея причин оплакивать его участь, благословила свою судьбу за то, что никогда не видела его, иначе эта первая голова, на моей памяти упавшая под топором в России, без сомнения, преследовала бы мое воображение.
Суд его, веденный чрезвычайно гласно, при полном Сенате, в присутствии всех президентов и вице- президентов департаментов и всех дивизионных генералов Петербурга, открыл дело в ясном свете перед всей Россией. Конечно, вследствие необыкновенной удачи последнего переворота Мировичу казалось низвержение Екатерины предприятием легким, и, вообразив прослыть героем, он решил предоставить корону сумасшедшему принцу.
Вообще думали и писали в Европе, что все это дело, ни больше ни меньше как ужасная интрига Екатерины, которая будто бы подкупила Мировича на злодеяние и потом пожертвовала им. Во время моего первого путешествия, в 1770 году, мне часто случалось говорить об этом заговоре и защищать императрицу от двойной клеветы. Особенно Франция убедила меня в том, что народы, с завистью взирающие на колоссальную силу России, обратили ее как бы для политического равновесия в предмет всякой клеветы против ее образованной и деятельной царицы. Помнится, разговаривая об этом происшествии в Париже, я выразила удивление, подобно тому, как прежде г-ну и г-же Неккер в Спа, что трудно понять, каким образом французы, имевшие министром кардинала Мазарини, затрудняются в объяснении этого факта, когда их собственные летописи полны подобных тайн и трагических придворных событий.
Граф Ржевский, польский посланник, был единственным иностранцем, принимаемым в моем доме; от него я узнавала новости о своем муже. Он говорил мне, как деятельно князь Дашков привел в исполнение планы императрицы и какие важные услуги он оказал Понятовскому, что его поведение и усердная служба приобрели ему общее доверие и любовь в войсках. Это все, по его словам, хорошо известно Екатерине, и она не хвалится своим маленьким фельдмаршалом, как она называла его. Но Богу не угодно было продолжить его жизнь, чтобы воспользоваться наградой за его услуги и бескорыстие, везде и всегда отличавшее его.
В сентябре, когда было получено известие о восшествии на престол Понятовского, курьер, отправленный графом Кайзерлингом, нашим посланником в Варшаве, привез печальнейшее известие. Дашков, следуя усиленными маршами и не давая себе отдыха, несмотря на лихорадку, скончался, став жертвой ее, посвятив всю свою жизнь ревностному и неутомимому исполнению своих обязанностей. Это событие, самое ужасное в моей жизни, грустной вестью разнеслось по всему городу, прежде чем дошло до меня.
Одним утром тетка моя, жена генерала Панина, заехала ко мне и предложила прогуляться в ее карете. Она была более обычного бледна, и на лице ее отражалось внутреннее волнение. Я подумала, что болезнь ее станет еще большей, и потому готова была сопутствовать ей куда угодно, не подозревая того, что истинно жалким существом в эту минуту была я сама. Мы приехали в ее дом, где нас встретили двое дядей, также с печальными и озабоченными лицами. Роковая тайна была готова сорваться с уст, но прошел обед, и никто не осмелился заикнуться о ней. Наконец мало-помалу, со всей теплотой дружеского участия, я выслушала ее и совершенно омертвела.
В этом бесчувственном, но относительно счастливом состоянии я пробыла несколько часов. Наконец я опамятовалась и только теперь осознала всю тяжесть моего несчастья. Я обняла своих детей, которых мне привезли, с глубокой тоской и снова оцепенела, в этом полуживом-полумертвом состоянии оставаясь несколько дней. Моя тетка, эта редкая женщина, в первые минуты моего горя не только послала за моими детьми и слугами, но уложила меня в свою постель и при всем своем нездоровье не отходила ни днем ни ночью, пока не миновала опасность.
Девица Каменская была не менее добра и внимательна, и только с помощью их и моего искусного и добросовестного доктора Кразе жизнь моя была спасена — но к чему? Я ожила для слез о своей потере и горьких дум на дальнем пути жизни.
Из этого летаргического состояния я была поднята для новой деятельности новым приливом скорби. Обязанная горячим участием тетке, теперь я в свою очередь стояла у ее постели. Она сильно заболела и уже более не вставала. Каждый день я являлась в ее спальню до тех пор, пока имела несчастье лишиться этого доброго друга.
Едва я устроилась в своем доме, в котором поселилась после похорон тетки, как узнала о расстроенном состоянии Дашкова. Его щедрость и, может быть, надежда на вознаграждение за его последние услуги впутали его в большие долги и расходы; он давал деньги и поручительства за низших офицеров, чтобы облегчить, насколько возможно, обременительные нужды своих сослуживцев во время похода.
В отсутствие моего брата Александра, жившего полномочным министром в Голландии, я жалела о нем как о единственном члене нашего семейства, искренняя и неизменная любовь которого ко мне могла быть действительным утешением в эту пору. В двадцать лет я осталась одна, безутешная в своем несчастье, и если меня не щадила клевета, заражающая верхние слои жизни, то с другой стороны я осуждена была бороться с трудностями и лишениями, отправляющими низшие ряды человеческого существования.