В институте он был худой как жердь, носил круглые, довоенного образца очки на кончике длинного тонкого носа, шелковые каштановые кудри до плеч, штаны-галифе с кожаными заплатами на коленях, какой-то древний полувоенный китель и фетровую темно-зеленую шляпу с широкими полями. Он был похож то ли на разночинца, то ли на интеллигента-анархиста.
Теперь перед Никой стоял высокий толстяк в добротном темно-сером костюме, почти седой, стриженный очень коротко, с круглой аккуратной бородкой. Очки на носу были самые обыкновенные, с затемненными стеклами, в хорошей итальянской оправе.
Если бы не регулярные встречи выпускников Первого медицинского института, Ника ни за что не узнала бы Петю Лукьянова.
– Слушай, ну почему тебе ничего не делается? – спросил Петя, оглядывая Нику с ног до головы. – Может, ты, как Дориан Грей, прячешь на чердаке портрет, который за тебя стареет? Ну давай, скажи мне честно, я здорово изменился? Потолстел?
– Нет, Петюня, не скажу. Наоборот. Ты похудел.
– Похужал и возмудел?
– Вот именно, – улыбнулась Ника, – кстати, помнишь, кто так выражался?
– Несравненная баба Соня, завкафедрой эмбриологии. Между прочим, жива еще старушка. Девяносто четыре года! Помнишь, как она на первой лекции подошла ко мне, ткнула пальцем и говорит: «Наш с вами эмбрион…»? А я был юный и застенчивый, покраснел до слез.
Они прошли вслед за метрдотелем, сели за угловой столик, долго молча изучали меню.
– Слушай, здесь никаких штучек под столами нет? – спросил Петя тревожным шепотом, не отрывая глаз от меню.
– Не должно быть, – пожала плечами Ника, – но если ты боишься, мы можем сейчас просто поболтать о том о сем, а потом пройти пешком по бульвару.
– А твой шофер с борцовскими плечами будет медленно ехать рядом?
– Нет. Он подождет на углу. Петюня, что с тобой? – Она заметила у него на лбу мелкие капельки пота. – Мы пришли поесть и поболтать. Ты выбрал что-нибудь?
К ним подошел официант, чтобы принять заказ.
– Мне каких-нибудь гадов морских, – встрепенулся Петя, – от них не толстеют. Ну и сухого белого вина. К морским гадам ведь полагается белое, как к рыбе?
– Ну, в общем, да, – кивнул официант с любезной улыбкой.
– Пожалуйста, два салата с морскими гребешками, свежие овощи, две порции королевских креветок в чесночном соусе, бутылку белого сухого на ваш вкус.
– Что к креветкам, рис или французский картофель?
– Мне ничего, – решительно помотал головой Петя, – я пытаюсь худеть.
Официант понимающе кивнул и вопросительно посмотрел на Нику.
– Мне тоже никакого гарнира не надо. Не хочу поправляться.
Когда официант удалился, Петя достал бумажный носовой платок и вытер лицо, потом из-под очков быстро взглянул Нике в глаза.
– Мне очень жалко писателя Годунова. Я не специалист, конечно, но, на мой взгляд, он был лучшим из нынешних. Но еще больше мне жалко Никиту Ракитина, мальчика, который приходил за тобой в институт почти каждый день. Я сам не понимаю, почему так хорошо его запомнил. Наверное, потому, что завидовал немного.
– Завидовал? – удивилась Ника.
– Я однажды заметил, какие у него были глаза, когда ты шла к нему через двор. Он умел быть счастливым. Ты понимаешь, о чем я? Несчастными умеют быть все. Тут особого ума не надо. Большинство людей более комфортно чувствует себя, когда возникают всякие сложности, неприятности. Для одних это стимул, для других – оправдание. А счастливым быть неудобно, неприлично. Подумают, что пьяный или просто идиот. И это правильно. Мало кто умеет быть счастливым не от глупости, не по пьяни, а от ума. Потому что надо быть не просто умным, а талантливым, чтобы понимать, какой это чудесный и, в общем, случайный подарок – жизнь. Любая жизнь, даже последнего бомжа и забулдыги. Наверное, дико звучит из уст человека, который каждый день потрошит трупы?
– Нет, – покачала головой Ника, – как раз из твоих уст это звучит вполне убедительно.
– Спасибо на добром слове, – улыбнулся Петя. – Знаешь, у меня до сих пор иногда встает перед глазами лицо Ракитина, особенно, когда я вижу тебя. Ты ведь правда почти не изменилась. Я смотрю на тебя и так ясно вижу картинку двадцатилетней давности: ты идешь к нему через двор, а у него лицо совершенно счастливого человека. Не глупый щенячий восторг и даже не мимолетная пьяная радость влюбленного мальчишки, а глубоко осмысленное, очень гармоничное чувство. Я никогда такого не видел, ни до, ни после. И в кино ни один актер не сумел такое счастье сыграть. Прости, я зря, наверное, это сейчас говорю?
– Нет, почему? – Ника закурила и глубоко затянулась. – Я не думала, что для тебя это так важно. Столько лет прошло, а ты запомнил.
– Запомнил, – Петя развел руками, и жест получился какой-то извиняющийся, растерянный, – знаешь, я старею, вероятно. Всплывает много всего из юности, нужного и ненужного. Помнишь, как в анатомке красили ногти трупам? Помнишь эти наши шуточки: заманивали вечно пьяного дворника Семеныча в морг, гасили свет, толкали старика на женский труп и говорили: «Семеныч, хочешь женщину, синюю-синюю?» Старик покойников боялся до обморока, орал как резаный. А мы ржали.
– Ты не ржал, – покачала головой Ника, – и я тоже.
– Но у меня были свои шуточки. Помнишь, перед экзаменом по анатомии я положил череп в авоську и ехал с ним в метро в час пик?
– Первый раз слышу.
– Ну да, конечно. Мы ни разу не ехали домой из института вместе. Хотя нам, между прочим, было по дороге. Так вот, я стоял с этим черепом и держался за поручень, как раз той рукой, в которой была авоська. И мертвая голова болталась прямо перед глазами сидевших. А я наблюдал за их лицами и давился от смеха. Знаешь, чем все кончилось? Мне уступила место беременная женщина. Она встала, бледная, испуганная, и произнесла шепотом: «Садитесь, пожалуйста, молодой человек».
– И ты сел?
– Нет, конечно. Я просто убрал череп под куртку. Это глупости, но все-таки юность. А что еще вспоминать, как не юность? Хотя и стыдно.
– Ничего стыдного, – покачала головой Ника, – нормальная защитная реакция. Знаешь, почему мы так делали? Чтобы привыкнуть. Чтобы не бояться. У врача должен выработаться здоровый цинизм.
– А ты знаешь, где кончается здоровый цинизм и начинается патологическая эмоциональная тупость, которую психиатры относят к латентной стадии шизофрении?
– Теоретически – да, знаю. Но граница очень зыбкая. Практически иногда переступаю ее и не желаю отдавать себе в этом отчета.
– Вот это, пожалуй, самое неприятное, – задумчиво произнес Петя, – отдавать себе отчет. Но иногда приходится. С твоим Никитой именно такой случай.
– Что ты имеешь в виду?
Официант принес заказ, и пока он расставлял на столе тарелки, Петя молча курил, глядя мимо Ники, как бы отгородившись от мира блестящими затемненными стеклами своих очков.
– Петюня, если ты боишься, что нас слушают, то это вряд ли, – тихо сказала Ника, когда официант удалился.
– Не то чтобы боюсь, – пожал плечами Лукьянов, – просто мне не хотелось бы говорить об этом в общественном месте. По-хорошему, чтобы я мог тебе все спокойно и внятно изложить, как ты выразилась, «скинуть информацию», нам надо либо запереться в ванной и включить воду, либо отправиться куда-нибудь в лес, на речку. А здесь мне все время кажется, что кто-то слушает, и я рефлекторно перескакиваю с главного на всякие общие темы. Я стал трусом, Ника. В этом стыдно признаваться мужику, но не признаваться и делать таинственный вид еще более стыдно.
– Хорошо, Петя. Расслабься, и давай поедим. Ты нервный какой-то. Устал?
– Мои покойники – народ смирный, – пожал плечами Петя, – не то что в твоей травматологии.
– Ты не жалеешь, что пошел в судебную медицину? Помнится, бледнел в анатомке на первом