– Тебе неприятно было с ней разговаривать?
– Неприятно. Я сказала, что, если она такая добрая и хочет меня пожалеть, пусть лучше денег даст. А теперь стыдно. Я чувствую, скоро начну у всех просить. Пока ампулы остались, но надолго не хватит. Я боюсь. Я не выдержу.
– Ты выдержишь, деточка, – голос в трубке был спокойным и ласковым, – продолжай, пожалуйста.
– Потом было застолье, все в тумане, даже не помню, кто отвез меня домой. Только осадок остался, что я попросила денег у чужого, малознакомого человека. Я больше всего боюсь, что начну просить. И еще – мне больно, когда думают плохо о Мите. Я ведь знаю, точно знаю, он не кололся. А эта женщина углядела царапины у него на руке.
Она на похоронах все время с их бабкой была, за плечи ее держала, успокаивала. Бабка – камень, ни слезинки не уронила, и вообще, все они каменные. Никто по Митеньке не плакал, только я. Ольга думала, я истерю потому, что мне надо уколоться. Она даже не понимает, как можно плакать по человеку, только и забот у нее – чтобы драгоценные детки не заметили ничего, чтобы никто не знал о том, что я колюсь.
У них всегда так, лишь бы внешне все было спокойно и прилично, а как на самом деле, им наплевать. Я ведь тоже человек, я живая, а меня никто не пожалел. Полянскую специально Ольга позвала, ее старуха любит… А меня никто теперь не любит. У Полянской муж ночью в Англию улетает, я слышала разговор, и дочь у нее есть маленькая. Лизой зовут.
У всех все есть, а у меня – ничего. Отцу с матерью я давно не нужна, Митька бросил меня. Он ведь меня бросил, таким вот жутким способом. Надоело ему со мной возиться, все его нервы и силы сожрали мои наркотики. А уйти, развестись он не мог, характера не хватало. Господи, что я такое говорю? – Будто спохватившись, Катя открыла глаза и потянулась за следующей сигаретой.
– Не волнуйся, деточка. Что говорится, то и говорится. Ты же помнишь наше условие: все плохое надо заворачивать в слова, как мусор в газету, и выбрасывать вон. Тогда душа очищается. – Голос в трубке звучал мягко, баюкал, утешал. – Катенька, надо тщательно проговаривать все, ничего не забывать.
– Может, мне в церковь пойти? – неожиданно спросила Катя. – Может, вообще в монастырь? Это ведь лучше, чем в петлю.
– Ты сейчас не отвлекайся, деточка, если будешь отвлекаться, не сможешь уснуть всю ночь. А поспать тебе надо. Прежде всего надо как следует выспаться. Продолжай, не отвлекайся. Ты обиделась на Полянскую, она заметила царапины на Митиной руке. О чем вы еще с ней говорили?
– Ни о чем. Она поняла сразу, что разговор мне неприятен. Она спешила домой, муж у нее ночью в Англию улетает, и дочка маленькая… Она даже за стол потом не села, только к бабке в комнату зашла попрощаться… Бабка уже к себе ушла, легла… А потом вообще ничего не было, я не помню.
– Ольга видела царапины на Митиной руке?
– Не знаю. Ольга со мной вообще не говорила. Она еле терпит мое присутствие. Мне кажется, она только и думает, почему это случилось с Митей, а не со мной. Она хотела, чтобы это я в петле болталась. Конечно, так было бы всем лучше, и мне тоже… И еще – Ольга не верит, что Митя это сам сделал. Полянская, по-моему, тоже не верит. Им кажется: помогли ему.
– Они говорили тебе это? Спрашивали о чем-нибудь?
– Ольга спрашивала подробно, как мы день провели и вечер, что делали – по минутам. Но давно, не сегодня. Я не помню, когда именно. Просто осталось ощущение, что она меня мучает, жилы из меня тянет.
– А Полянская?
– Полянская только про царапины спросила.
– Так почему ты решила, будто она не верит, что Митя покончил с собой?
– Мне так кажется… Я не знаю… у меня такое чувство, будто они все меня считают виноватой.
– Ты слышала какой-нибудь разговор? С чего ты взяла…
– Господи, ну разве это важно, кто что думает? – выкрикнула Катя в трубку. – Пусть они думают что угодно и обо мне, и о Мите. Какая теперь разница?
– Ладно, деточка. Не заводись. Я вижу, тебе уже лучше. Сейчас ты положишь трубку и пойдешь спать. Ты будешь спать крепко и сладко. Ты заснешь сразу, уколешься на ночь и проспишь очень долго. Ты будешь спать долго и крепко, ты уже сейчас очень хочешь спать. Ноги у тебя тяжелые, теплые, тебе хорошо и спокойно. Положишь трубку, сделаешь себе укол и уснешь. Все. Спать. Укол и спать.
На вялых, заплетающихся ногах Катя дошла до прихожей, где валялась на полу ее сумка-мешок. Сейчас она помнила только одно – там, в мешке, есть шприц и ампула. Там осталась одна ампула, еще две штуки лежат в ящике письменного стола и еще три – в старом футляре от Митиной электробритвы, на книжной полке. Футляр стоит на книжной полке, там есть еще три ампулы. Это Катя помнила точно, а больше – ничего.
Ей очень хотелось спать, глаза упрямо закрывались, как у куклы, которую положили на спину. Игла никак не хотела попадать куда надо, царапала кожу, но совсем не больно.
Глава 5
На пыльной сцене городского Дворца пионеров хореографический ансамбль отплясывал «Русскую кадриль». Мальчики в желтых косоворотках, девочки в сапожках и голубых сарафанах весело носились по сцене, подбоченясь, громко топали под заводную музыку.
Толстуха Галя Малышева, инструктор отдела пропаганды, не выдержала и стала притопывать ногой в такт, шепотом подпевать залихватской песенке:
– Галька, перестань! – ткнул ее локтем в бок сидевший рядом Володя Точилин, инструктор по работе с творческой молодежью. – Мы же все-таки комиссия горкомовская, веди себя солидно. Вон с Вениамина бери пример.
Вениамин Волков сидел и смотрел на сцену с совершенно каменным лицом, как и подобает члену горкомовской комиссии, явившейся поглядеть на репетицию праздничного концерта, посвященного очередной годовщине Октябрьской революции.
– Классный у нас ансамбль! – хлопнув себя по широкой коленке, громко прошептала Галя. – Хоть в Москву посылай! Да и за границу можно, в Карловы Вары. Эй, товарищ завотделом культуры, ты бы посодействовал развитию молодых талантов, – весело подмигнула она Волкову.
Он ничего не ответил, даже головы не повернул в ее сторону. Он не мог оторвать своих чистых, прозрачных глаз от сцены.
По сцене летали легкие ножки солистки. Узенькие ступни, обутые в мягкие танцевальные сапожки, почти не касались пола. У многих девочек ансамбля косы были искусственные, приколотые, и даже по цвету немного отличались от живых волос. А у солистки коса была своя, толстая, блестящая, пепельно-русая. Лиф голубого сарафана туго перетягивал тонкую талию, широкая юбка развевалась над стройными длинными ногами.
Веня видел перед собой раскрасневшееся, чуть удлиненное личико, веселые ярко-голубые глаза. Девочке было лет шестнадцать. Малышева не выдержала и восторженно зааплодировала солистке.
– Нет, ну точно их надо в Москву отправить, на какой-нибудь конкурс! Такие таланты в нашей глуши пропадают! – громко сказала она.
– Да, Таня Костылева у нас самородок, – гордо кивнул директор Дворца пионеров, сидевший рядом и внимательно следивший за реакцией членов комиссии.
Следующая репетиция будет генеральной, на нее придут из горкома партии. А на концерт обязательно заявится какое-нибудь идеологическое начальство из области.
Музыка кончилась. Дети на сцене на секунду застыли в финальных торжественных позах. В зрительном зале сидело не больше десяти человек. Все зааплодировали. Все, кроме заведующего отделом культуры Вениамина Волкова. Он сидел не шевелясь и смотрел на голубоглазую солистку. В ушах его гремело: «Таня Костылева. Таня Костылева…»
– Дикий ты какой-то, Волков, – пожала пухлыми плечами Галина, – хоть бы сдвинул ладошки-то разок!
«Русская кадриль» была последним номером концерта. Теперь членам комиссии горкома ВЛКСМ предстояло пройти в кабинет директора Дворца пионеров для чаепития и обсуждения программы