одноклассников она сумеет заслужить, объясняя то, что они не понимают по физике, математике, давая списывать, угождая во всех прочих мелочах школьного быта. Она ждала, что они поймут наконец, какая она отзывчивая. Но никто не хотел понимать. Все ее услуги расценивались как должное, как нечто само собой разумеющееся. Катина мама лечит зубы, а Катя решает задачки и дает скатать.
Возможно, другой ребенок на Катином месте плюнул бы на своих надменных одноклассников, перестал бы таскать из дома игрушки в младших классах, не давал бы списывать в старших. А кто-то мог и озлобиться, люто возненавидеть не только элитарных детей, но и все человечество за такую упрямую нелюбовь к себе. Но Катя, чем старше становилась, тем глубже убеждалась в своей, и только в своей, неполноценности.
Когда она пыталась поделиться с мамой накопившейся обидой, мама строго обрывала:
– Ищи причину в себе! Подумай, почему никто с тобой не хочет дружить? Ведь ты не считаешь, я надеюсь, будто все плохие, а ты – хорошая?
Катя так не считала. Она все глубже верила, будто плохая именно она.
Перед выпускным вечером шел проливной дождь. Было очень грязно. Катя вышла из дома в белом невесомом платье, которое сама себе сшила к своему первому настоящему балу. Когда она бежала через школьный двор босиком, с зонтиком в одной руке и пакетом с белыми лакированными босоножками – в другой, мимо нее промчалась на полном ходу черная горкомовская «Волга».
Фонтан грязи из-под колес окатил Катю с ног до головы. В грязи было не только белое выпускное платье, но и тщательно накрашенное лицо, и даже короткие рыжеватые волосы. А в «Волге» сидели два Катиных одноклассника.
Сын второго секретаря горкома выклянчил у отца разрешение подкатить к школе, к выпускному вечеру, на казенной машине, самому сесть за руль, а рядом посадить лучшего друга. Именно ради мальчика, сидевшего за рулем, ради мужественного широкоплечего секретарского сына и старалась Катя, шила ночами белое платье, вертелась три часа перед зеркалом.
Грязью ее облили не нарочно – просто лужи были глубокими, а она пробегала совсем близко. На выпускной вечер она не пошла, платье даже стирать не стала, просто выкинула, чтобы навсегда забыть об элитарной школе, о мальчиках и девочках, которые с ней не дружили.
С пятерочным аттестатом Катя отправилась в Москву и неожиданно легко поступила в МАИ. Теперь ее окружали вовсе не избранные, а вполне обычные ровесники. Однако опыт элитарной хабаровской спецшколы не прошел даром. Катя не умела нормально общаться с людьми, в каждом заранее подозревала презрение и неприязнь к себе. Даже с соседками по комнате в общежитии она не могла слова сказать в простоте, извинялась по сорок раз на дню, не смотрела в глаза собеседнику и заслужила репутацию «странненькой». Опять с ней никто не дружил – но уже не из-за того, что она была зубоврачебная дочка, а из-за ее непробиваемой замкнутости и зажатости.
С мальчиками у нее тоже не ладилось. На вечеринки она не ходила, а в институте ее попросту никто не замечал. Бродит тенью маленькое худенькое существо, прячет в плечи стриженую рыжеватую голову, ни с кем не разговаривает, а обратишься к ней – краснеет и отводит взгляд, будто в чем-то виновата. Если Кате и нравился какой-нибудь мальчик, то она скрывала это изо всех сил, старалась как можно меньше попадаться ему на глаза, а попадаясь, сжималась в комок, становилась похожа на продрогшего облезлого воробьишку.
Митя Синицын появился в ее жизни как гром среди ясного неба. Катя училась на третьем курсе. Перед Новым годом в клубе МАИ проходил концерт авторской песни. После концерта несколько выступавших воспользовались приглашением веселой компании студентов и отправились в общагу.
Катя лежала на своей койке, одна в пустой комнате, и читала Достоевского, «Дневники писателя». Она слышала, как поют и веселятся за стенкой, но ей это было все равно. Внезапно дверь открылась и на пороге возник высокий парень в черном свитере и в черных джинсах. Светлые вьющиеся волосы были коротко подстрижены, ярко-голубые глаза глядели весело и ласково.
– Добрый вечер, – произнес он низким, бархатным голосом, – у вас хлебушка случайно нет? Вы уж простите за вторжение, меня послали как единственного трезвого.
Не дождавшись ответа, он пересек комнату и уселся прямо на Катину койку.
– Да, кажется, есть. – Катя попыталась спрыгнуть с койки, но он удержал ее за руку.
– «Дневники писателя» читаете? Все пьют, а вы здесь потихонечку с Федором Михайловичем общаетесь? А почему на концерте я вас не видел?
– Я не ходила… – Катя все-таки спрыгнула с койки, сунула ноги в тапочки. – Вам какого хлеба, белого или черного?
– Почему же вы на концерт не ходили? Не нравится вам авторская песня? – Он, казалось, уже забыл про хлеб.
– Почему? Нравится. Просто… Я хотела побыть одна, почитать.
Катя стояла посреди комнаты в разношенных огромных шлепанцах, в тонких колготках и длинном широком свитере.
– У вас всегда такие испуганные глаза? – спросил он, встал с койки, подошел к ней и взял за руку. – И руки такие холодные всегда? Меня зовут Дмитрий.
– Катя. – Она почувствовала, что краснеет.
– Очень приятно! А можно, я отнесу им хлеб и вернусь, посижу немного с вами?
Предложение было настолько неожиданным, что Катя ничего не ответила, просто еще глубже вжала голову в плечи, высвободила руку из его теплой большой ладони, скользнула к общему холодильнику и вытащила со своей полки пакет с половиной белого батона.
– Простите, черного, оказывается, нет, – пробормотала она, протягивая ему пакет.
Он вернулся через пять минут, неся в руках гитару.
– Вы не были на концерте, я хочу спеть для вас. Там, – он кивнул на стенку, за которой звучали хохот и веселые вопли, – там все пьяные и безумные. Возможно, мы с вами остались в гордом трезвом одиночестве во всем этом здании.
Он сел на стул, слегка подстроил гитару и стал петь для нее вполголоса свои песни. Катя слушала как зачарованная. Она не могла понять, хороши ли песни, она вообще ни слова не понимала, только смотрела в ярко-голубые ласковые глаза и боялась дышать.
Заглянула в комнату одна из Катиных соседок, многозначительно хмыкнула и тихонько прикрыла дверь снаружи.
За стеной продолжали веселиться, Митя пересел на скрипучую пружинную койку, отложил гитару, взял в ладони Катино лицо и прижался ртом к ее напряженным, стиснутым губам.
В свои двадцать лет Катя целовалась впервые в жизни. Разумеется, то, что произошло дальше, тоже было впервые. Раньше она только читала об этом и видела в кино. Раньше она вообще как бы не жила, а все время смотрела кино про чужую жизнь. И книги читала. У других все было ярко и значительно. А с ней, невзрачной, забитой хабаровской девочкой, ничего подобного произойти не могло. Она давно смирилась с мыслью, что так и состарится, незаметной и никем не любимой, умрет старой девой, в тоскливом одиночестве.
Незнакомый мужчина, сильный, красивый, настоящий романтический принц, целовал ее медленно и нежно, со знанием дела. У Мити Синицына был солидный опыт общения с женщинами. Правда, такие, как Катя, ему никогда прежде не нравились. Он любил роковых женщин, зрелых, раскованных, искушенных. Его влекли стандартные красотки, про которых он сам говорил: «Женщина существует по формуле: ноги – грудь – губы. Если ноги длинные, грудь тяжелая и упругая, а губы полные, остальное не важно. Глаза, нос, волосы могут быть любыми. А уж мозги и вовсе необязательны».
К своим двадцати восьми годам Митя достаточно хорошо изучил женщин, созданных природой по этой грубой формуле. Про себя он знал, что на такой никогда не женится. «Нельзя жениться на куске севрюги! – объяснял он сестре Ольге, делясь с ней подробностями своей личной жизни. – Ну что делать, если мне нравятся только такие женщины, на которых нельзя жениться?»
То, что он почувствовал, увидев тощенького рыжего воробьишку на общежитской койке, можно было назвать жалостью. Сидит такая маленькая, трогательная девочка, читает Достоевского под пьяный хохот за стенкой. Глазищи большие, испуганные и при этом умные.
Ему хотелось остаться с ней, посидеть в тишине, спеть для нее – просто так, без всякой задней мысли.