которое наша партия оказывает молодежи.
Зал опять захлопал. Тетка воспользовалась паузой, чтобы пролистать бумажки на столе. Нашла нужную, подняла голову, обратилась к затихшему залу.
– Товарищи комсомольцы, молодая поросль, артисты оперы и балета! Я обращаюсь к вам. Вы сегодня выступаете на малой сцене, завтра выйдете на большую. Что такое сцена Большого театра? Это не просто сцена, на которой поют и танцуют избалованные примы и примадонны, как было в старые времена. Это передовая идеологического фронта нашего советского, большевистского искусства. На вас, товарищи комсомольцы, лежит огромная ответственность. Вы должны быть бдительны, бдительны и еще раз бдительны. Вы обязаны очищать здоровый организм вашего коллектива от тайных врагов, двурушников, хитростью проникших в ваши ряды. Это, если хотите, элементарные правила гигиены. Каждому необходимо мыть руки, чтобы не проникли в организм бактерии и паразиты.
В зале кто-то вежливо хихикнул. Тетка сделала паузу. По ее лицу было видно, что она ждала более живой реакции на свое остроумное сравнение. Не дождавшись, продолжила сухо, с некоторым сарказмом:
– Товарищи, перед собранием я внимательно ознакомилась с личным делом балерины Русаковой. И что я увидела? Все характеристики самые положительные. Старательная, дисциплинированная, и в пионерской организации, и в комсомольской Русакова проявила себя как активистка, хороший товарищ.
– Русакова, встань! – крикнул комсорг.
Лида вязала, ни на кого ни глядя. Повисла тишина. Маша вжалась в спинку своего кресла и зажмурилась, как будто ее сейчас ударят.
– Встань, Русакова, выйди вперед!
Никакой реакции. Тишина.
– Что, паралич разбил? Акимова! Помоги ей встать!
Маша открыла глаза, но не могла шевельнуться. Зал загудел, со всех сторон слышались голоса, громкие, приглушенные, мужские и женские:
– Встань, выйди, Русакова…
– Не дури, все равно придется…
Спицы замерли, руки Лиды быстро сложили вязание в мешочек.
– Пропусти, – услышала Маша сквозь гул.
Лида положила к ней на колени свой мешочек, направилась к сцене легкой балетной походкой. Стало тихо. Подойдя к рампе, спиной к залу, лицом к президиуму, Лида спросила:
– Мне здесь стоять? Или подняться на сцену?
– На сцену. Чтобы все тебя видели, – скомандовал комсорг.
Лида легко взлетела по лесенке. Встала возле стола. Спина прямая, взгляд в никуда, поверх голов.
– Ну, давай, Русакова, расскажи коллективу, как так получилось, что рядом с тобой под видом близкого родственника столько лет жил и действовал матерый враг, а ты ничего не замечала? – спокойно, задушевно спросила тетка.
– Или не хотела замечать, – дополнил вопрос комсорг.
– Он не под видом родственника. Он мой родной папа. И он ни в чем не виноват. – Лида произнесла это тихо, но все услышали.
– То есть ты хочешь сказать, что наши доблестные органы, наш советский суд ошиблись?
– Ошиблись.
– Нет, Русакова, ошиблась ты, ошибся твой отец, когда надеялись, что все сойдет с рук, полагались на слепоту, глухоту и прекраснодушный либерализм. Он, и ты, и все вы, тайные наши враги, просчитались! Судя по тому, как ты упорно выгораживаешь врага, ты сама враг, ты действовала заодно с врагом, ты вынашивала злобные планы, ядовитым вражеским дыханием своим отравляла воздух, в котором жили и творили честные комсомольцы, считавшие тебя, злобную змею, своим товарищем.
Это был монолог тетки, она говорила долго, громко, с тяжелым придыханием, пока не рухнула на свой стул, обессиленная, томная.
На сцене, на месте Лиды, Маша вдруг отчетливо увидела себя, но не такую прямую, как Лида, а сутулую, с повисшими руками, подогнутыми коленями, низко опущенной головой, медленно оседающую, зыбкую, мягкую. Тело без костей. Она пыталась прогнать эту жуть. Ей хотелось лишиться слуха, зрения, сразу всех чувств и мыслей, превратиться в Аистенка, улететь в Африку.
После тетки заговорил комсорг, потом еще кто-то из бюро, потом из зала. Маша услышала звонкий голос Светки Борисовой:
– Виноват весь наш коллектив, не разглядели, не проявили комсомольскую бдительность, впредь обещаем проявлять бдительность комсомольскую по-большевистски, следуя отеческим указаниям нашего великого товарища Сталина, вождя нашего гениального всех народов мы, бойцы советского балета, обязаны высоко нести гордое знамя партии большевиков партии Ленина Сталина гениального великую честь и доверие нашей бдительности…
Маша перестала различать слова, в ушах гудело, голова кружилась. Страх, что сейчас прозвучит ее фамилия, придется встать и тоже что-то говорить, жгуче поднимался от желудка к горлу, как тошнота при отравлении.
Лида стояла прямо, ноги в третьей позиции, руки спокойно опущены, подбородок приподнят. Если к ней обращались, она повторяла все ту же фразу:
– Мой папа ни в чем не виноват.
Только однажды, когда тетка, отдохнув и набравшись сил, стала призывать ее одуматься, покаяться перед лицом родного коллектива, Лида, повернувшись к комсоргу, произнесла:
– Степан Иванович, я же вам говорила, я от папы отрекаться не буду.
– Так, товарищи, все ясно, предлагаю поставить вопрос на голосование. Кто за то, чтобы исключить из комсомола Русакову?
Стали поднимать руки. Маша держала на коленях мешочек с Лидиным вязанием, ладони как будто припекло к тонкому, мягкому батисту. В тишине взгляды комсорга и тетки медленно ползли по рядам. У Маши ныло правое плечо, так сильно, будто все суставы вывихнулись. Она одна сидела в десятом ряду. В одиннадцатом, справа от нее, сидел Май. У самого уха она услышала его дыхание и быстрый шепот:
– Подними руку, не будь идиоткой, ей не поможешь, себя погубишь, поднимай, ну же! – Май протиснул левую кисть между спинками, нащупал Машин локоть, резко толкнул вверх.
Рука взметнулась в тот момент, когда внимательные взгляды из президиума доползли до десятого ряда.
Глава пятая
Ночные визиты к депутату рейхстага Герману Герингу изматывали Карла. Каждый раз, возвращаясь домой в третьем часу утра, он чувствовал себя грязным и разбитым. Если бы этот жирный психопат был обычным пациентом клиники, доктор отнесся бы к нему с должным состраданием. Но вместо того, чтобы лежать в клинике, Геринг заседал в рейхстаге, пользовался уважением и симпатией промышленных тузов, крутился в аристократических салонах, считался влиятельным политиком, умницей, обаяшкой, германским Гаргантюа. Он любил показывать гостям свою игрушечную железную дорогу. Над ней летали по проволоке игрушечные самолеты и сбрасывали деревянные бомбочки. Широкие карманы его галифе всегда были наполнены крупными изумрудами, рубинами, сапфирами, он доставал их, перебирал, пересыпал из ладони в ладонь.
Доктор знал, что Герман Геринг представляет в рейхстаге крайне правую нацистскую партию, конечно, слышал имя лидера этой партии, видел портреты и упрямо не желал верить, что бедняга ефрейтор Гитлер, которого довелось ему лечить в последние дни войны, и лидер крупной политической партии – одно лицо. Но приходилось верить. С плакатов, со страниц газет, с афишных тумб, с парадного портрета, висевшего в гостиной Геринга, смотрел на доктора бедняга ефрейтор собственной персоной, только усы подстриг, они стали маленькими, как у знаменитого американского комика Чарли Чаплина.
Геринг называл Гитлера «шеф». Во время сеансов психотерапии рассказывал, как их первая встреча в Мюнхене перевернула всю его жизнь. Настоящие обильные слезы текли по жирным щекам, Геринг вытирал их батистовым кружевным платочком. На платочке оставались следы розовой пудры. Из-за морфия лицо Геринга было землисто-серым, чтобы выглядеть лучше, он пудрился, подкрашивал губы. Кроме морфинизма