– Стало быть, пожалела меня? Кроить мне черепушку, ковыряться в моих мозгах не хочешь, – произнес он с холодной усмешкой, – а заражать меня древней тварью, мозговым паразитом можно, да?
Я не знала, что ему на это ответить. Он бесцеремонно открыл мою сумку, достал сигареты, зажигалку. Минуты три мы курили молча. Мне хотелось понять, видит ли его кто-нибудь, кроме меня. Народу в парке было много. Мамы с колясками, подростки на роликах, парочки, собачники с собаками. Никто не смотрел в нашу сторону.
– Они не только меня, но и тебя не видят, – спокойно сообщил Федор Федорович, – для них на этой скамейке вообще никого нет.
– А как же сигаретный дым? – спросила я.
– Никак, – он пожал плечами, – нет никакого дыма. Не видят и запаха не чувствуют. Извини, но мне пришлось проделать с тобой этот маленький безвредный фокус, иначе мы не сумели бы спокойно поговорить. На тебя глазеют на улицах, ты, как это у вас называется, «медийное лицо». Не волнуйся. Поговорим – верну тебя обратно. Ты же понимаешь, я вовсе не заинтересован, чтобы ты опять сбежала, как тогда, в семнадцатом.
Не могу сказать, что я испугалась. Я давно уж догадывалась, что эти странные существа, вымышленные персонажи, вовсе не так беспомощны и безобидны, как принято считать. Когда я пишу очередной роман, у меня случается много мелких бытовых неприятностей. Зависает компьютер, бьется посуда, убегает не только кофе, но и разные нужные вещи, вреде ключей, перчаток, зонтиков. Или наоборот, вдруг начинается полоса шального, незаслуженного везения. Мне удается поймать на лету, в нескольких сантиметрах от пола, любимую кофейную чашку. Находится что-то давно и безнадежно потерянное; сам собой открывается на нужной странице увесистый том какой-нибудь энциклопедии; сама собой отменяется поездка, когда ехать необходимо, но ужасно не хочется, а отказаться неловко; включается и нормально функционирует зависший компьютер. Я не понимаю, в чем дело, почему сегодня все ужасно, а завтра чудесно, в чем я виновата, в чем права и кто это определяет. Я утешаюсь, что эти неподвластные моей воле провалы и подъемы происходят из-за усталости, рассеянности. Я стараюсь жить здесь и сейчас, а не там и когда-то. К финалу я почти не слышу собственную внутреннюю мелодию, звучат только их темы, их голоса, шаги, дыхание.
Из трусости я тешу себя иллюзиями, что этих людей на самом деле не существует, что я могу распоряжаться их судьбами и чувствами по своему усмотрению; что пространство трехмерно, а время линейно, движется только от прошлого к будущему. А все равно, гуляя по Тверским и Брестским, я отчетливо вижу на месте новых зданий старые, снесенные до моего рождения. В Миусском парке вместо Дворца пионеров передо мной встает храм Александра Невского, взорванного, когда мой папа был подростком, и кто-нибудь вроде Федора Федоровича бесцеремонно садится рядом со мной на скамейку.
– Учти, есть музыка, которая убивает, – донесся до меня голос Агапкина, – вспомни иерихонские трубы.
– Это вы к чему? – спросила я.
Он загасил сигарету, и я с изумлением увидела, что рука его треплет загривок черного пуделя. Пес был старый, облезлый, он вилял хвостом, болтал ушами и пару раз лизнул мне ладонь, просто из вежливости. Было очевидно, что они с Агапкиным давние знакомые, а я тут третий лишний.
– Тема Кобы, она ведь тоже должна зазвучать, – печально произнес Федор Федорович, – хотя не знаю, можно ли это назвать музыкой.
Он замолчал надолго. Я заметила, что изменилось освещение. Спряталось солнце, со стороны Замоскворечья наползала туча, такая плотная и темная, что, казалось, ветру тяжело двигать ее, ветер застыл, притих, и короткие быстрые порывы были похожи на одышку. Притихло все в парке. Мамы заторопились прочь со своими колясками. Поднялась и засеменила по аллее пара старичков, до этой минуты молча, грустно сидевшая на соседней скамейке. Исчезли подростки на роликах. Полная бодрая бегунья в красной футболке и желтых спортивных штанах помчалась к выходу. В тишине бабахнул первый раскат грома. Я вспомнила, что не взяла с собой зонтик, хотела встать, но тут прозвучал голос Агапкина:
– Сиди, не дергайся. Тебе будут сниться кошмары. Ты попытаешься найти какие-то логические объяснения, но не сумеешь. Зло бессмысленно, иррационально. Единственная, извечная его цель – утверждение собственного превосходства, обожествление самого себя.
– Вы говорите о Сталине? – осторожно уточнила я.
Пудель вдруг взгромоздился на колени, слишком ловко и легко для своего солидного возраста, и самое интересное, что не к Агапкину, а ко мне. Он был тяжеленький, теплый и морду положил мне на руку.
– Ты вовсе не третий лишний, – тихо заметил Федор Федорович. – Адам признал тебя.
– Адама тоже никто не видит? – спросила я.
– Никто, кроме нас с тобой. Он появится в первой части твоего романа, и только от тебя зависит, насколько отчетливым получится его образ. Ты ведь давно уже замечала, что процесс писания чем-то похож на реанимацию.
– Или на прогрызание дыр в другие времена и пространства, – пробормотала я, почесывая мягкое ухо Адама.
– Ну, это ты загнула, – Федор Федорович неприятно усмехнулся, – ничего не прогрызешь, зубы сточишь. Да и зачем ломиться в открытые двери, тем более если нет ни дверей, ни стен. Нужно просто сменить угол зрения, ты отлично это знаешь и умеешь делать.
Небо почернело, словно на город опустилась ночь. Было странно, что в таком глубоком мраке все отчетливо видно и вблизи, и вдали. Листья и узор древесной коры, розовые нежные проплешинки на затылке Адама.
Пес никак не реагировал на грозу, уютно устроился у меня на коленях, задремал и только слегка порыкивал, когда я забывала почесывать его за ухом. Ни он, ни Агапкин, казалось, не замечают раскатов грома, вспышек молнии, первых крупных капель дождя. Мне хотелось убежать. Вполне естественное желание для человека, оказавшегося в грозу без крыши над головой. Но чтобы встать, нужно было снять Адама с колен.
– Сиди, не суетись, – сказал Агапкин, – ты можешь видеть грозу, чувствовать ее и не промокнуть без всякой крыши и зонтика. Кстати, зонтик бы все равно не защитил, при таком ветре он вывернется наизнанку, сломается.
Ветер отдохнул, отдышался, стал мощным и злым, под его порывами беспомощно и страшно гнулись деревья, прижималась к земле трава.
– Он еще и холодный, – заметил Федор Федорович, – но разве ты замерзла? А на тебе всего лишь легкое платье, босоножки.
Он был прав. Нет, я, конечно, чувствовала холод, но внешний, нестрашный. Меня согревал Адам, защищала от дождя широкая шумная крона старого тополя. Платье, волосы оставались совершенно сухими.
– Ты продолжаешь наблюдать события извне, из уютного, спокойного, безопасного далека. – Агапкин прищурился, искоса взглянул на меня. – Чтобы понять ту, другую действительность, ты должна оказаться внутри. Мне не понравилась твоя реплика о прогрызании дыр, ты сама отлично знаешь, что это невозможно, не нужно. На самом деле ты просто не желаешь сменить угол зрения. Боишься, брезгуешь, врешь себе и мне.
– Конечно вру, – согласилась я, – но разве эта ложь не есть первый шаг к пониманию большевизма? Он весь построен на лжи, именно со лжи началось мое знакомство с Лениным. Я соврала на детском утреннике, назвав себя его внучкой, и вопрос, почему я это сделала, оказался решающим.
– Решающим – что? – язвительно спросил Агапкин.
– Не знаю. – Я вздохнула, потрогала влажный нос Адама.
В ответ Адам нежно лизнул мою ладонь. Я уже не могла представить, что еще несколько минут назад не знала этого чудесного пса, и поймала себя на том, что всерьез размышляю, уживется ли он с моим ирландским сеттером Васей, если я приведу его домой, увидит ли его мой Вася или только почувствует, и как сложатся их отношения?
– Ты ступаешь, уже ступила на чужую территорию. У тебя есть только один шанс уцелеть. Не врать себе. Их атаки, соблазны, ночные кошмары для тебя безопасны до тех пор, пока ты сама себя не предашь.