Он хотел встать, добраться до дивана, лечь, но сил совсем не осталось. Шевельнуться было невозможно.
«Возьму и помру этой ночью, – вяло думал Михаил Владимирович. – Да, пожалуй, это будет хорошо. Никаких забот о капусте, о пшенке. Никаких великих вождей, сумасшедших чекистов, допросов, обысков, голодных спазмов и нравственных мучений. Тишина, благодать. Как сказал Антон Павлович Чехов, мертвые сраму не имут, но смердят страшно. А за гробы сейчас дерут бешеные деньжищи. Самый ходовой товар. Без моего пайка, а главное, без моих левых гонораров дети и няня зиму, конечно, не протянут. Танечка одна не справится, даже если бросит учебу, станет работать сутками. Да и не дадут ей работать, сразу арестуют. Нет, помирать нельзя. Господи, прости меня, старого дурака».
Он заставил себя встать, подвигал руками, попробовал сделать пару приседаний, наклонов, но колени задрожали, перед глазами поплыли белые звезды, голова закружилась, он потерял равновесие, чуть не упал, еще раз обозвал себя старым дураком, повторил решительно несколько раз:
– Сжечь тетрадь, и кончено! Кончено!
В холодную, с апреля нетопленную печь он бросил стопку газет. Долго чиркал сырыми спичками, наконец бумага вспыхнула, встала дыбом. В огне поднялся и затрепетал портрет на первой странице «Известий». Широкие калмыцкие скулы, короткий плоский нос, высокий лоб, переходящий в просторную лысину, аккуратная бородка.
Подсвеченное сзади веселым пламенем, лицо вдруг ожило, порозовело, зашевелилось. Губы под жесткими усиками дернулись, улыбнулись, и Михаилу Владимировичу ясно почудился сиплый смешок, резкая картавая речь: «Вот так болит голова, болит, а потом раз – и кондрашка. Мне еще давно один крестьянин сказал: ты, Ильич, помрешь от кондрашки. Шея у тебя уж больно короткая».
Лицо на газетной странице подмигнуло в последний раз и почернело, скорчилось, исчезло в огне.
Михаил Владимирович раздумал жечь свою тетрадь, спрятал ее под подушку, лег на диван, накрылся шинелью, свернулся калачиком, почти задремал, но скуластый человек с бородкой опять возник перед ним, на этот раз объемный, цветной, мало похожий на газетное изображение.
На фотографиях Ленин казался брюнетом. На самом деле бородка и усы были рыжими, с проседью. К тому же для портретных съемок он бородку свою приглаживал и в объектив смотрел особенным пронзительным взглядом. На портретах он выглядел строгим, спокойным и могучим. В жизни был маленьким, коренастым, подвижным и болезненно нервным. Он гримасничал и легко срывался на крик. А шея у него правда была короткая, но эта анатомическая особенность ничем не угрожала здоровью.
«
На рассвете профессор Свешников проснулся весь в липком поту. В квартире стояла тишина. Он на цыпочках прошел в ванную, разделся, кое-как вымылся холодной водой из подвесного рукомойника, почистил зубы смесью мелко истолченного древесного угля с солью. Старинное домашнее средство было ничуть не хуже зубного порошка, который давно исчез из обихода.
Все в доме спали. Михаил Владимирович разжег примус на кухне. Пока закипала вода в чайнике, он просматривал газеты.
Бюллетени о здоровье вождя печатались ежедневно во всех газетах. Под ними стояли подписи известных, уважаемых врачей: профессор Розанов, профессор Обух, комиссар здравоохранения Семашко. Тут же, как неопровержимое доказательство, помещалась рентгенограмма грудной клетки и шеи вождя. На ней была видна раздробленная плечевая кость, затемнение в легком. Две аккуратные продолговатые пульки находились именно там, где указывали бюллетени. Впрочем, если взглянуть внимательней, та, что якобы застряла над плечевым суставом, висела слишком высоко. Одна маленькая ошибка ничего не значила, и вряд ли кто-нибудь заметит.
Из пояснений следовало, что рентгеновский аппарат привезли в Кремль, подняли на третий этаж, доставили непосредственно в квартиру вождя 1 сентября. Снимок сделал ординатор Екатерининской больницы Д.Т. Будинов.
Чайник закипел. Михаил Владимирович заварил сушеную мяту. Кроме обычного своего завтрака – горсти черных сухарей и куска сахару, он позволил себе половинку пасхального яичка. Их осталось всего пять штук. Няня варила их в луковой шелухе давным-давно, к Пасхе. Осторожно счищая темно-красную скорлупу, профессор думал, что никто никогда не сумеет объяснить, почему освященные яйца остаются свежими так долго.
В коридоре послышались тихие шаги. Вошла Таня в старом домашнем платье. Зевнула, поцеловала отца в макушку.
– Доброе утро. Ты что встал так рано?
– А ты?
– Не знаю. Не спится. – Она разлила по стаканам мятный чай.
Половинки пасхального яйца ели молча, медленно, смакуя каждый кусочек. Только когда ничего не осталось, Таня спросила, кивнув на газеты:
– Что ты об этом думаешь?
– А ты?
Она хлебнула чаю, хрустнула сухариком.
– Я видела его. Он маленького роста. Чтобы пуля прошла так, как тут описано, снизу вверх, из-под лопатки, через шею, над ключицей, стрелок должен был сидеть на корточках, очень близко, за спиной. И как она ловко бегала внутри, эта чудесная пуля! Словно поняла, умница, что попала не в какого-нибудь буржуя, контрреволюционера, а в священную плоть вождя мирового пролетариата. Осторожно лавировала, старалась не задеть ни одной важной артерии, а их там много, между позвоночником и глоткой!
– Перестань, – Михаил Владимирович испуганно оглянулся на дверь, – тебе какое дело до этих пуль?
– И почему, интересно, человека, истекающего кровью, повезли домой, а не в больницу? Как с пробитым легким, с пневмотораксом, можно самостоятельно подняться по лестнице на третий этаж?
– Таня, хватит!
Но она как будто не слышала его, она почти кричала, щеки ее порозовели.
– Папа, они расстреливают заложников сотнями. Вчера на заднем дворе госпиталя лежали трупы, с простреленными головами, как бревна, вповалку. Их привезли чекисты, сразу три фургона трупов. Велели списать как умерших от тифа. Но, ты знаешь, они не очень настаивали на тифе. Им самим просто хоронить неохота, а у нас больница, морг.
– Успокойся. Пей чай. Остынет. И не кричи, пожалуйста.
– Я не кричу. Я говорю шепотом. Папа, где ты был прошлой ночью? Тебя из госпиталя забрал Федор и домой привезли на автомобиле.
– Где был? – Михаил Владимирович макнул кусок сахара в стакан. – В «Метрополе». Вправлял вывих одной важной комиссарше. Послушай, кажется, Миша проснулся, плачет.
– Ничего не проснулся. Там с ним няня и Андрюша. Скажи, ты согласился его лечить?
– Кого?
– Кощея Бессмертного.
– Успокойся, пожалуйста. Ну что ты злишься? Мало ли кого я лечу? Нам надо что-то есть, топить печку, одеваться. Зима впереди. Нам надо выжить, Танечка, и ради этого я готов лечить кого угодно.
– Всему есть предел. Выжить надо, но не такой ценой.
– Извини. Когда это касается тебя, Андрюши и Миши, я готов платить чем угодно.