время ведет атаку на мою жену… Почем знать, может я сейчас подъеду, а он стучится в дверь! Почем знать, может я его застану уже внутри!.. Почем знать!.. Э, да что я говорю? Сомневаться в моей наваррке!.. Это значит бога гневить. Она не может… Моя Фраскита не может… Не может!.. Впрочем, что это я? Разве есть на свете что-нибудь невозможное? Ведь вот же она, такая красавица, вышла за меня, за урода?»
И тут бедный горбун заплакал.
Он остановил ослицу, немного успокоился, вытер слезы, глубоко вздохнул, достал курево, взял щепотку черного табаку, свернул сигарку, вынул кремень, трут и огниво и несколькими ударами высек огонь.
В этот момент он услышал стук копыт, доносившийся с дороги, которая проходила в каких-либо трехстах шагах от него.
«Какой же я неосторожный! — подумал Лукас. — Что, если меня разыскивает правосудие и я так глупо выдал себя?»
Он спрятал огонек, спешился и притаился за крупом ослицы.
Но ослица поняла это по-своему и удовлетворенно заревела.
— А, будь ты проклята! — воскликнул дядюшка Лукас, пытаясь обеими руками зажать ей морду.
Как назло, со стороны дороги послышался рев, — это был как бы учтивый ответ.
«Ну, пропал! — подумал мельник. — Верно говорит пословица: нет хуже зла, как понадеяться на осла».
Рассуждая таким образом, он вскочил в седло, хлестнул ослицу и помчался в сторону, противоположную той, откуда прозвучал ответный рев.
Но вот что удивительно: всадник, ехавший на собеседнике мельниковой ослицы, был испуган не менее дядюшки Лукаса.
Говорю я это потому, что он сам своротил с дороги и пустился наутек по засеянному полю, решив, что это, наверное, альгвасил или какой-нибудь злоумышленник, которого подговорил за деньги дон Эухенио.
Мурсиец между тем продолжал философствовать:
«Ну и ночь! Ну и жизнь! Как все вокруг меня изменилось за какой-нибудь час! Альгвасилы становятся сводниками, алькальды посягают на мою честь, ослы ревут, когда не надо, а жалкое сердце мое посмело усомниться в супруге, благороднейшей женщине на свете. Боже мой, боже мой! Помоги мне как можно скорее добраться до дому и увидеть мою Фраскиту!»
Дядюшка Лукас ехал полями и перелесками и наконец около одиннадцати часов ночи, без новых приключений, добрался до дому…
Проклятье! Дверь на мельницу была распахнута настежь!
Глава XX
Сомнения и действительность
Была распахнута… А ведь, уезжая, он сам слышал, как жена заперла дверь на ключ, на задвижку и на засов!
Следовательно, никто, кроме собственной его супруги, не мог отворить дверь.
Но как, когда и зачем? К ней пробрались обманом? Ее заставили? А может, это она сделала намеренно, сговорившись с коррехидором?
Что он увидит сейчас? Что узнает? Что его ожидает дома? Фраскита убежала? Ее похитили? Может быть, она мертва? Или в объятиях соперника?
«Коррехидор рассчитывал, что ночью я не вернусь, — мрачно сказал себе дядюшка Лукас. — Наверно, алькальд получил приказ скорее связать меня, чем отпустить домой… Знала ли об этом Фраскита? Была ли она в сговоре с ним? Или она жертва обмана, гнусного насилия?»
Несчастный потратил на все эти мучительные размышления ровно столько времени, сколько ему потребовалось, чтобы пройти беседку.
Дверь в дом тоже была открыта. Как во всех деревенских домах, сперва шла кухня.
В кухне никого не было. Однако в камине полыхало яркое пламя, а между тем, когда мельник уезжал, там никакого огня не было, да и вообще до середины декабря камин никогда не топили!
Мало этого, на одном из крюков висел зажженный светильник…
К чему бы это? Что означает подобная видимость бодрствования и присутствия людей в сочетании с мертвой тишиной, царящей в доме?
Что сталось с его женой?
Только тут заметил дядюшка Лукас, что на спинках стульев, придвинутых к камину, висит одежда.
Приглядевшись к развешанному платью, он испустил столь яростный вопль, что этот вопль застрял у него в горле и перешел в беззвучное рыдание.
У мельника было такое чувство, точно он вот-вот задохнется, и он невольно схватился руками за горло. Мертвенная бледность покрывала его лицо, он конвульсивно вздрагивал, глаза его готовы были выскочить из орбит, но он все никак не мог отвести взгляда от развешанного по стульям платья; его охватил такой ужас, словно он был осужденный на казнь преступник, которому показали балахон смертника.
То, к чему был прикован его неподвижный взгляд, представляло собой не что иное, как ярко-красный плащ, треугольную шляпу, казакин, камзол цвета горлицы, черные шелковые штаны, белые чулки, башмаки с золотыми пряжками, — одним словом, полное облачение ненавистного коррехидора, вплоть до жезла, шпаги и перчаток. Это и был балахон мельникова позора, саван его чести, плащаница его счастья!
Грозный мушкет лежал в том же самом углу, куда его два часа назад кинула наваррка…
Дядюшка Лукас метнулся, как тигр, и схватил мушкет в руки. Пропустив шомпол в канал ствола, он убедился, что мушкет заряжен. Проверил, на месте ли кремень. Потом подошел к лестнице, ведущей в комнату, что столько лет служила спальней ему и Фраските, и глухо пробормотал:
— Они там!
Ступив на лестницу, он огляделся по сторонам, чтобы убедиться, не следит ли кто за ним…
«Никого! — сказал себе Лукас. — Только господь… Но он… Этого хотел!»
Укрепившись в принятом решении, мельник готов был сделать еще шаг, как вдруг его блуждающий взор остановился на сложенном листке бумаги, лежавшем на столе. Словно коршун, бросился он к столу и схватил бумажку скрюченными от волнения пальцами.
Это было назначение племянника сеньи Фраскиты, подписанное доном Эухенио де Суньига-и-Понсе де Леон!
«Вот цена сделки! — подумал дядюшка Лукас, запихивая бумажку в рот, словно желая подавить стон и одновременно напитать свою ярость. — Я всегда подозревал, что семью свою она любит больше, чем меня!.. Ах, почему у нас не было детей! Вся беда в этом!»
Несчастный чуть было не разрыдался. Задыхаясь от прилива безумной ярости, он хрипло прошептал:
— Наверх! Наверх!
И стал взбираться по лестнице, одной рукой нащупывая ступеньки, с мушкетом в другой, а в зубах держа гнусную бумажонку.
Приблизившись к двери в спальню (а дверь была заперта), он, как бы в доказательство своих подозрений, заметил, что в щели и в замочную скважину пробивается свет.
— Они там! — повторил он.
На мгновение Лукас остановился, словно для того, чтобы хлебнуть еще из чаши горечи; затем снова пополз и наконец очутился у самой двери в спальню.
Оттуда не доносилось ни звука.
«А если там никого нет?» — робко попытался он себя утешить.
Но в ту же минуту бедняга услышал кашель.
То был астматический кашель коррехидора.
Сомнений больше не было! Не оставалось и соломинки, за которую бы мог ухватиться утопающий!