Кажется, не существовало еще на свете мельника, который был бы лучше причесан, одет, накормлен и окружен большим домашним уютом, чем дядюшка Лукас! Кажется, не существовало еще на свете ни мельничихи, ни даже королевы, которая была бы предметом такого внимания, нежности и предупредительности, как сенья Фраскита! Наконец, не было еще мельницы, где бы вы могли найти столько необходимых, приятных, забавных, полезных, а то и бесполезных вещей, как на той, что послужит местом действия почти всей нашей истории!
Этому способствовала главным образом сама сенья Фраскита: красивая, работящая, сильная и здоровая наваррка любила и умела готовить, шить, вышивать, подметать, варить варенье, стирать, гладить, белить, начищать медную посуду, месить тесто, ткать, вязать, петь, плясать, бренчать на гитаре, щелкать кастаньетами, играть в бриску и в тутэ, — словом, всего не перечтешь.
В неменьшей степени этому способствовало и то обстоятельство, что дядюшка Лукас любил и умел молоть зерно, работать в поле, охотиться, ловить рыбу, плотничать, а при случае мог сойти за кузнеца и заменить каменщика; он помогал жене во всяких домашних поделках, умел читать, писать, считать и прочее. Вдобавок судьба наделила его еще и другими необыкновенными талантами…
Так, например, дядюшка Лукас, любя цветы (не меньше, чем его супруга), был настолько искусным садоводом, что путем разных скрещиваний умудрялся выводить новые сорта цветов. Были у него и врожденные способности инженера-строителя; доказал он это постройкой плотины, лотка и сифона, утроивших количество воды на мельнице. Он научил свою собаку плясать, приручил змею и выучил попугая выкрикивать время по солнечным часам, которые самолично соорудил на стене. В конце концов попугай с точностью научился объявлять время даже ночью и в пасмурные дни.
Наконец, при мельнице были огород и сад, где произрастали всевозможные овощи и фрукты, пруд, обрамленный жасминовыми кустами, где в летнюю пору купались дядюшка Лукас и сенья Фраскита, небольшая теплица для тропических растений, колодец, две ослицы, на которых супружеская чета ездила в город или в окрестные селения, курятник, голубятня, птичник, живорыбный садок, рассадник для шелковичных червей, ульи, куда пчелы сносили нектар, собранный ими с кустов жасмина, давильня с винным погребом (и то и другое крохотных размеров), маленькая пекарня, ткацкий станок, домашняя кузница, столярная мастерская и прочие постройки. Все это умещалось в доме из восьми комнат и на двух фанегах[11] земли и оценивалось в десять тысяч реалов.
Глава VII
Основа счастья
Поистине мельник и мельничиха без памяти любили друг друга, и даже можно было подумать, что она любила его больше, чем он ее, хотя он был настолько же некрасив, насколько она прекрасна. Говорю я это к тому, что сенья Фраскита часто ревновала дядюшку Лукаса и требовала у него отчета, когда он, поехав за зерном, задерживался в городе или в соседних селах. А дядюшка Лукас не без удовольствия смотрел на то, каким успехом пользовалась сенья Фраскита у сеньоров, посещавших мельницу: он гордился и радовался, что всем она нравится так же, как и ему. И хотя он отлично понимал, что иные в глубине души завидуют ему, питают к Фраските вполне земные чувства и даже охотно отдали бы все что угодно, лишь бы она была менее верной супругой, — все же он без всякой опаски оставлял ее одну по целым дням и никогда не спрашивал, что она делала и кто был в его отсутствие.
Конечно, это не означает, что любовь дядюшки Лукаса была не так сильна, как любовь сеньи Фраскиты. Просто он больше верил в ее добродетель, чем она в его верность; он был проницательнее и знал, как сильно он любим женой и с каким достоинством она себя держит. А главное — это означает, что дядюшка Лукас был, подобно шекспировским героям, настоящим мужчиной, человеком немногих, но цельных чувств, чуждым сомнений, человеком, который или верит — или умирает, любит — или убивает и не знает постепенных переходов от высшего счастья к полной его утрате.
Словом, это был мурсийский Отелло в альпаргатах[12] и суконной шапочке, — таким он предстает в первом акте пьесы, конец которой может стать и трагическим.
Но к чему, скажет читатель, эти мрачные нотки в такой веселой песенке? К чему эти зловещие зарницы в таком ясном небе? К чему эти мелодраматические штрихи в жанровой картинке?
Сейчас вы об этом узнаете.
Глава VIII
Человек в треугольной шляпе
Стоял октябрь. Было два часа пополудни.
Соборный колокол призывал к вечерне. Это означало, что все значительные лица в городе уже отобедали.
Духовные особы направлялись к алтарям, а люди светские, в особенности те, кто по долгу службы (как, например, представители власти) трудились все утро, шли к своим альковам — вздремнуть после обеда.
Вот почему было весьма странно, что в такой неурочный час, не подходящий для прогулки по причине сильнейшей жары, высокородный сеньор коррехидор собственной персоной, в сопровождении одного лишь альгвасила, вышел из города. А что это был именно он — сомнению не подлежало, ибо спутать его с кем- нибудь ни днем, ни ночью было положительно невозможно — как из-за необъятных размеров его треугольной шляпы и великолепия его ярко-красного плаща, так и из-за характернейших особенностей его не совсем обычного внешнего облика.
К слову сказать, еще не мало здравствует людей, которые с полным знанием дела могли бы порассказать о ярко-красном плаще и треугольной шляпе. Я сам, как и все родившиеся в этом городе в последние годы правления дона Фердинандо VII, прекрасно помню эти одряхлевшие знаки власти, — они висели на гвозде, служившем единственным украшением голой стены в полуразрушенной башне дома его превосходительства (в мое время эта башня служила местом детских забав внуков коррехидора); красный плащ и висевшая поверх него черная шляпа казались призраком абсолютизма, погребальным покровом коррехидора, запоздалой карикатурой на его власть, вроде тех, что углем и суриком чертились на стенах пылкими конституционными юнцами 1837 года, какими мы тогда были, собираясь в этой башне. Они казались, наконец, просто-напросто огородным пугалом, между тем как в свое время были пугалом для людей. А ныне они вселяют в меня страх, ибо я способствовал их осмеянию, когда в дни карнавала этот плащ и эту шляпу таскали по нашему историческому городу на длинном шесте или когда они служили нарядом для скомороха, потешавшего публику своими шутками. Бедный принцип власти! Вот во что мы тебя превратили, а теперь сами к тебе взываем!
Что же касается упомянутого нами не совсем обычного облика сеньора коррехидора, то рассказывают, что был он сутуловат… во всяком случае больше, чем дядюшка Лукас, словом, почти горбат, роста ниже среднего, тщедушный, болезненный и кривоногий; походка у него была sui generis,[13] — походка, о которой может дать понятие лишь нелепое выражение «хромать на обе ноги», ибо шел он покачиваясь с боку на бок, назад и вперед. Зато, гласит предание, лицо его с большими темными глазами, в которых сверкали гнев, властолюбие и сладострастие, было правильно, хотя и сильно сморщено по причине полного отсутствия как передних, так и коренных зубов, и имело тот зеленовато- смуглый цвет, который отличает почти всех кастильцев. Тонкие и подвижные черты его лица отнюдь не свидетельствовали о высоких душевных качествах коррехидора, но, как раз наоборот, изобличали хитрость и злобное коварство; а выражение некоего самодовольства, в котором аристократизм сочетался с распутством, говорило о том, что человек этот в далекой юности пользовался большим успехом у женщин, несмотря на кривые ноги и горб.
Дон Эухенио де Суньига-и-Понсе де Леон (так звали его превосходительство) родился в Мадриде, в знатной семье. Лет ему было около пятидесяти пяти, из коих четыре года он провел на посту коррехидора