— А, ты хочешь, чтобы я что-то написала?
— Да.
— А что?
— Пери скажет.
— Сейчас.
Девушка побежала к столику и, взяв лист бумаги и перо, сделала Пери знак, чтобы он подошел к ней.
Она чувствовала, что должна исполнить желание индейца, как и он исполнял ее малейший каприз.
— Ну, говори, что писать.
— Алваро от Пери, — сказал индеец.
— Письмо к сеньору Алваро? — смутившись, спросила девушка.
— Да, к нему.
— А что ты хочешь ему сказать?
— Пиши.
Девушка написала обращение, а потом, по просьбе Пери, проставила на бумаге имена Лоредано и его двух сообщников.
— А теперь, — сказал индеец, — запечатай.
Сесилия запечатала письмо.
— Отдай его вечером, раньше не надо.
— Но что это значит? — в недоумении спросила Сесилия.
— Он сам тебе скажет.
— Но я не…
Девушка покраснела: она чуть было не сказала, что не станет говорить с кавальейро, но потом передумала. Зачем посвящать Пери в то, что случилось? Она понимала, что если индеец узнает о вчерашнем, он возненавидит и Изабелл и Алваро только за то, что они невольно огорчили его сеньору.
Пока Сесилия пыталась побороть смущение, Пери смотрел на нее сверкающими глазами. Могла ли она догадаться, что взглядом этим он прощается с ней навсегда?
Она и не подозревала, какой отчаянный план созрел у индейца, решившего истребить всех врагов дома.
В эту минуту в комнату сестры явился дон Диего. Он пришел проститься.
Покинув Сесилию, Пери направился к лестнице и наткнулся на ту же стражу, которая потом преградила дорогу Руи Соэйро.
— Стой! — воскликнули часовые, скрестив шпаги.
Индеец презрительно пожал плечами и, не дав обоим опомниться, скользнул под их скрещенные шпаги и сбежал с лестницы. Он ушел в лес, еще раз проверил, заряжен ли клавии, и стал ждать. Прошло довольно много времени. Наконец вдали он увидел четверых всадников.
Пери ничего не мог понять. Ясно было одно: план его не удался.
Он отправился искать Алваро.
Кавальейро рассказал ему, что воспользовался отъездом дона Диего в Рио-де-Жанейро для того, чтобы избавиться от итальянца без шума и скандала. Тогда, в свою очередь, индеец поделился с ним тем, что слышал в кактусовых зарослях, и рассказал о своем плане убить этим утром троих авентурейро, а также о письме, написанном, по его просьбе, Сесилией, чтобы, в случае если он, Пери, погибнет, кавальейро знал имена предателей.
Алваро все еще отказывался верить, что итальянец так подл.
— Теперь, — закончил Пери, — надо удалить и двух других. Если они останутся, первый может вернуться.
— Не посмеет, — сказал кавальейро.
— Пери не ошибается! Прикажи, чтобы двое других убрались.
— Не волнуйся. Я поговорю с доном Антонио де Марисом.
Остаток дня прошел спокойно. Но в дом этот, вчера еще такой веселый и счастливый, вошла печаль. Огорчение, вызванное отъездом дона Диего, безотчетный страх, который всегда сопутствует приближающейся беде, и ужас при мысли о нападении индейцев — все эти чувства охватили обитателей «Пакекера».
Авентурейро под руководством дона Антонио воздвигали защитные сооружения, чтобы сделать скалу, на которой стоял дом, еще более неприступной.
Одни из них строили укрепления вокруг площадки; другие устанавливали перед домом кулеврину, которую фидалго еще два года назад предусмотрительно велел привезти из Сан-Себастьяна. Словом, весь дом стал выглядеть как военный лагерь, и это означало, что час сражения близок. Дон Антонио готовился достойным образом встретить врага.
И должно быть, во всем доме только одна душа оставалась совершенно безучастной ко всему, что творилось вокруг: то была Изабелл, не думавшая ни о чем, кроме своей любви.
После рокового признания, вырванного у нее из сердца какой-то неодолимой силой, каким-то порывом чувства, в котором она не могла дать себе отчет, несчастная девушка ушла и затворилась у себя в комнате. Она готова была умереть от стыда.
Она припоминала свои слова и в ужасе спрашивала себя, как у нее хватило храбрости произнести вслух то, что раньше она стыдилась сказать даже глазами. Ей казалось, что теперь при каждом взгляде Алваро она будет сгорать от стыда.
Но любовь ее оставалась все такой же страстной; больше того, может быть, чувство, которое она так долго подавляла, от помех на его пути, от всей этой борьбы с собой становилось еще сильнее.
Несколько обращенных к ней ласковых слов Алваро, касание его рук, тот миг, когда она, забыв обо всем, припала к его груди, — все это снова и снова вставало у нее в памяти.
Душа ее, подобно бабочке, вьющейся вокруг цветка, беспрестанно кружилась вокруг этих все еще свежих воспоминаний, чтобы еще раз пережить ту первую радость, которая выпала на долю ее обреченной любви.
В понедельник вечером Алваро случайно встретился с Изабелл на площадке: оба они молчали и были смущены; Алваро собирался уйти.
— Сеньор Алваро, — пробормотала девушка, вся дрожа.
— Что вам угодно, дона Изабелл? — в волнении спросил Алваро.
— Я забыла вчера вернуть вам вещь, которая попала ко мне по ошибке.
— Ах, все тот же злосчастный браслет?
— Да, — тихо ответила девушка, — все тот же — злосчастный браслет. Сесилия настаивает на том, что он принадлежит вам.
— Да, он принадлежит мне, и я прошу вас принять его.
— Нет, сеньор Алваро, не могу.
— Как, сестра не может принять подарок от брата?
— Ну хорошо, — ответила девушка, вздыхая, — я буду хранить его, как воспоминание о вас: он будет для меня не украшением, а реликвией.
Алваро ничего не ответил и ушел, чтобы не продолжать этот разговор.
Еще со вчерашнего вечера он не мог избавиться от потрясения, которое вызвало в нем признание Изабелл. Верно, ни один мужчина не мог бы остаться равнодушным к этой пылкой девической любви, к полным огня словам, которые слетали с ее дышавших страстью губ.
Но кавальейро усилием разума старался скрыть все происшедшее от себя самого, затаить его в глубине сердца. Алваро обещал дону Антонио де Марису исполнить его последнюю волю, поклялся, что женится на Сесилии.
И теперь, хоть он уже не питал никаких надежд, что его светлая мечта осуществится, он понимал, что должен исполнить волю фидалго, должен взять на себя заботу о его дочери, посвятить ей всю свою жизнь. Вот если бы Сесилия открыто его отвергла и дон Антонио развязал его от слова, которое он, Алваро, дал, тогда сердце кавальейро было бы свободно или, может быть, от тоски вовсе перестало бы биться.