ему не дано ее испытать. Отвергнутая жена Тамара уже давно покоилась в сосняке с белыми надгробьями.
Рустэм-бей часто вспоминал, как посыльная из борделя словно ударила поддых, когда сообщила о смерти Тамары-ханым и спросила, не будет ли каких указаний, иначе тело завалят камнями среди древних гробниц, где обитал Пес. Причиной смерти называли чуму, занесенную с хаджа, но в душе Рустэм знал, что она умерла от истощения, и убедился в этом, когда, забирая тело, увидел, как страшно изменилось ее некогда миловидное лицо. Он заказал достойный саван и приличную могилу в хорошем месте. Погребение проводил новый имам с прислужниками. Рустэма качнуло от ужаса и горя, когда тело Тамары опускали в землю. Могилу побелили, а надгробие в виде тюльпана раскрасили зеленым и красным. После похорон Рустэма вновь затопила усталость человека, понимающего, что зажился на этом свете, — усталость эта может появиться в любом возрасте.
Подобно другим, кто остался жить среди нехватки многого, Рустэм-бей ощущал себя привидением в стране призраков. Теперь приходилось воображать то, что некогда было повседневной реальностью: колокольный благовест, шумные гулянки на христианских праздниках, отмечавшихся едва ли не каждую неделю, и просто пышное многообразие жителей общины. Сам Рустэм-бей стал покорнее и мудрее. Побитый и надломленный жизнью, он все же сохранил достоинство и не утратил веры в свою роль в ее спектакле. Ни жена, ни Лейла-ханым, ни три нынешние любовницы так и не подарили ему детей, что печалило и заставляло сомневаться в себе.
Он сильно изменился внешне. Силы остались, но былая мускулистость исчезла, и Рустэм казался ниже ростом. Щеки ввалились, поскольку он стал терять зубы, а волосы и усы давно уже начали поход из черноты в белоснежность. Как современный человек, Рустэм, напрочь отказавшись от шальвар и кушака, привычно носил франкскую одежду. Пистолеты и кинжал с серебряными рукоятками редко теперь служили ему украшением, а после запрета Мустафы Кемаля на фески, над которыми потешался весь мир, Рустэм пристрастился к мягкой фетровой шляпе. Рустэм убрал феску в ящик, но временами доставал и крутил в руках, потому что без нее казался себе каким-то ненастоящим.
В мастерской после приветствия лудильщика Рустэм-бей сказал:
— Мехмет-эфенди, я хочу вам кое-что заказать и готов заплатить по честной цене.
— Я всегда запрашиваю честную цену, — ответил Мехмет, польщенный обращением «эфенди», хотя он вовсе не был образованным человеком.
— Я видел сон, — продолжил Рустэм-бей. — Мне приснилось большое медное блюдо, такой, знаете, экмек сач, хлебный поднос, и на нем был особый узор. Проснувшись, я понял, что хочу иметь такое блюдо. Рисунки я запомнил.
— Сделаю, коль смогу, — сказал Мехмет, а после объяснений Рустэм-бея воскликнул: — Так это же старинные блюда! Мой дед и отец любили такие делать, только не со всеми зверьми на одном. Каждому зверю полагается отдельное блюдо.
— Возможно, я их где-то видел. Бывает, что-нибудь незаметно застрянет в голове, и не можешь вспомнить, откуда оно взялось. Однако мне приснилось одно блюдо, и я бы хотел именно такое: все звери на одном. Поднос большой, все уместятся, коль вы найдете время.
— Сейчас и начну, — загорелся Мехмет.
— Делать долго?
— Кто знает? Как пойдет. Аллах владыка.
— Я останусь и погляжу, как вы начнете. У меня теперь не так много дел.
Мехмет подошел к штабелю потемневших медных заготовок. С помощью деревянного трафарета и длинной заточенной чертилки он процарапал на верхнем листе большую окружность. Тяжелыми почерневшими ножницами, которые, видимо, служили поколениям семьи, вырезал круг и положил на верстак. Затем подбросил угольной крошки, подлил масла на огромную, всегда пламеневшую жаровню в углу мастерской и, добавляя угля, разжег ее как полагается. Сочтя жар удовлетворительным, он положил медный круг на решетку и дал ему нагреться. Наблюдая за ремесленником, Рустэм-бей позавидовал его сноровке и причастности к жизни. Да, Мехмет грязный и вонючий, у него огрубевшая и потрепанная багровая физиономия, руки по локоть в коросте заживших ожогов, одежда и даже тюрбан прожжены, ногти обломаны, а на пальцах въевшаяся грязь, но вместе с тем он состоялся как человек и познал счастье. Воистину, счастье и довольство были его женой и любовницей и спали с ним в одной постели.
Медь медленно накалялась докрасна, и Рустэм-бей отступал все дальше. Двумя щипцами Мехмет снял раскаленный лист и положил остывать на четыре плоских камня.
— Еще долго? — спросил Рустэм-бей.
— Понимаете, эфенди, надо теперь отбить, а это больно шумно, и оно ж твердое, стало быть, нужно снова разогреть докрасна, потом остудить или дать самому остыть, и тогда уж можно приниматься за рисунки.
— Значит, очень долго? — перебил Рустэм-бей. — Боюсь, не смогу остаться и посмотреть до конца.
— Да уж, времени много уходит, — ответил Мехмет. — Но долгое для нас — кратко для Аллаха, а наша длинная дорога коротка для птицы, коль у нее крылья.
— Вы изъясняетесь поговорками, как гончар Искандер, — рассмеялся Рустэм-бей. — Но все же я не могу столько ждать, как Аллах, да и жарко здесь невыносимо. Когда мне прийти?
— Гравировка займет время, ежели вы хотите, чтоб хорошо.
— Хочу, чтоб хорошо, — подтвердил Рустэм-бей.
— Тогда приходите через три дня, аккурат перед вечерним азаном.
Рустэм-бей пришел точно через три дня перед призывом на молитву и увидел, что Мехмет, пыхтя и отдуваясь, яростно трясет большой черный мешок из козьей кожи. Поначалу Рустэм решил, что мастеровой свихнулся. Тот приостановился и, задыхаясь, пояснил:
— Вода и речной песок. Старый способ шлифовки. Кислотой не могу. Почти кончилась.
Мехмет присел отдышаться, свернув себе в утешение и награду за труды толстую цигарку. Тяжелый дух сирийского табака перекрыл запах горячего металла и углей. Оклемавшись, Мехмет вынул из мешка громадный поднос и хорошенько ополоснул его в бадье с водой. Потом немного полюбовался своим чистым, девственным, незапятнанным, ярко сияющим произведением и передал его Рустэм-бею со словами:
— Из моих рук да в ваши, ага-эфенди, и пусть ему сопутствует удача.
Рустэм-бей благоговейно взял поднос; накатил незнакомый прилив эстетического наслаждения. Блюдо получилось даже лучше, чем во сне. По краю шла строка из Корана в непостижимой арабской вязи. В центре среди изогнутых листьев аканта расположились пять зверей. Орел с двумя головами, смотрящими в разные стороны. Два гуся стояли грудь в грудь и лапа в лапу; они запрокинули головы и все вокруг видели вверх ногами. Две одинаковые, невообразимо красивые и изящные антилопы с крыльями и вскинутыми хвостами стояли копыто в копыто и грудь в грудь. Наверное, они были сестрами-двойняшками от одной матки, но тоже, оглядываясь через плечо, смотрели не друг на друга, а в разные стороны.
6. Эпилог от письмописца Каратавука
Я вот сейчас напомнил себе о человеке, которого забывать не должен, поскольку обитаю в его бывшем доме. Семья спит, а я сижу с пером в левой руке над листом бумаги и думаю, как начать. Глядя на свет масляной лампы, я вдруг вспомнил Леонида-учителя, который учительствовал до ухода христиан. Его здесь не любили, но я-то подозреваю, что добро теплилось в его сердце, ибо во время войны он помог моим родителям — прочел письмо и написал ответ. И он знал, что это я подменяю его певчих птиц воробьями, но расправы не искал. Я вспомнил о нем, потому что он писал ночами. Сквозь ставни всегда пробивался свет. Никто не знает, что? Леонид писал, и мне не прочесть оставшиеся после него бумаги, но он слыл заговорщиком, который хочет, чтобы все наши земли стали греческими. Наверное, он уже умер, однако ему следует знать: все подобные планы закончились тем, что земли окончательно стали турецкими, но прежде всем нам пришлось пройти через моря крови. Для иллюстрации тщетности великих замыслов и больших идей мой отец Искандер сочинил бы поговорку, а мне вспоминается притча о человеке, которому Смерть