Ссорятся Марианна с Витторио, ссорятся прямо в коридоре, между собственной спальней и кабинетом Витторио. Их ссора не похожа на прежние выяснения отношений. Тогда они просто обменивались репликами на повышенных тонах; сейчас их голоса долетают до меня через закрытую дверь гостиной и прямо режут мне ухо.
– Ты так зациклен на себе, что просто не в состоянии понять других людей! – говорит Марианна.
– Куда мне! Одна ты всех понимаешь, – говорит Витторио, – ты такая чувствительная!
У меня такое впечатление, что я наблюдаю за авиакатастрофой со взлетной полосы: то, что происходит, кажется мне нереальным и вместе с тем возбуждает мое любопытство, меня охватывает тревога и желание увидеть все своими глазами. Мне хочется уйти отсюда, чтобы ничего не слышать, но я прекрасно знаю, что все равно не уйду, мне хочется заткнуть себе уши, и я боюсь пропустить хотя бы слово.
– Какой же ты грубый! И как злишься, когда чувствуешь себя виноватым! – доносится голос Марианны – теперь, когда она не старается смягчить его, он похож на стальное лезвие с зазубринами: наконец-то проявляется ее черствая натура.
– На самом деле я вовсе не чувствую себя виноватым, – говорит Витторио. – Но у тебя, конечно, совсем другой, возвышенный взгляд на вещи, тебе, наверно, удается разглядеть чувства других под прямым утлом? И ты всегда знаешь, кто прав, кто виноват.
В нем просыпается откровенная злоба по мере того, как он сбрасывает с себя шелуху, накопившуюся за годы, проведенные им в бесплодных усилиях понять и принять.
– Ты всегда так уверена в своей правоте, – продолжает он.
– Обрати внимание, ты совершенно не умеешь слушать других. – Тон у Марианны стал еще резче. – И ты страшно агрессивен!
– Это ты агрессивна! – кричит Витторио. – Со всеми твоими проповедями о понимании, уважении чувств других, смирении и другой подобной галиматье! На самом деле это просто ханжество. Ты – крестоносец, который держит меч наготове, чтобы рубить головы неверным.
Наступает короткая пауза, я представляю себе, как они изучающе смотрят друг на друга, готовясь к продолжению.
– Ты, вообще-то, понимаешь, что говоришь? И откуда
Впрочем, не ей делать подобные замечания, теперь они оба прямиком катятся в пропасть.
– А ты, наверно, думаешь, что
– А ты так и
– Как ты смеешь говорить мне такие вещи? – кричит Витторио. – Четыре года я мучился параноидальной клаустрофобией, отрезанный от мира! Четыре года жизни – кошке под хвост!
– Вот видишь! – Она лучше владеет собой, только потому, что он собой уже не владеет совсем. – Видишь, когда ты говоришь искренне, ты сам признаешь, что тебе здесь нелегко!
– И ты называешь это «нелегко»? – кричит Витторио. – Да я вообще не знаю, как я это выдержал. Только и делаешь, что подавляешь и подавляешь себя, тушишь, гасишь, шепчешь, словно живешь прямо в церкви. Четыре года насильственного летаргического сна, четыре года, выброшенные на ветер только ради того, чтобы быть с тобой, и ты еще смеешь жаловаться!
– Вот видишь! – снова повторяет Марианна. –
– Да ты хоть понимаешь, сколько сил я, идиот, на тебя потратил, а мог бы найти им куда лучшее применение.
– Браво! Браво! – кричит Марианна, ее голос, пронзительный, гортанный, деревянный, увощенный, звучит, как расстроенная старинная виолончель. – Так, может, я должна на коленях тебя благодарить? За то, что был так любезен и уделил мне столько внимания? Вместо того, чтобы заниматься только самим собой, упиваться своими картинами, друзьями и подружками и всем тем бредом, которым пудрят тебе мозги незнакомые тебе люди.
– Спокойно! Если кто-то несет бред, так это ты. Возомнила себя святой и несешь слово Божье дикарям, а в случае необходимости вбиваешь его в них силой.
Сильнейший удар сотрясает деревянную стену: звук разбившегося стекла, очевидно, стаканов или настольной лампы. Я словно вижу светлый ковер, усыпанный осколками, горящие глаза Витторио и Марианны – прямо петухи, сцепившиеся в курятнике. Я не знаю, как мне быть: может, я должен вмешаться и попытаться их утихомирить, но я почти уверен, что только сделаю хуже. И еще я не знаю, чью сторону мне принять. В конце концов я решил, что своим вмешательством лишь подолью масла в огонь.
– Теперь ты видишь, кто из нас агрессивен?
– Конечно, ты! – Витторио окончательно обезумел. – Это ты не хочешь смириться с мыслью, что люди такие, как они есть, и у тебя нет никакого права пытаться исправить их.
– Ну конечно, я должна все терпеть и молчать, – ехидно кричит Марианна. – Как было в Милане.
Все это и впрямь напоминало дворовую драку домашних птиц, отголоски которой долетали через закрытые двери и деревянные стены: два гуся или две утки, доведенные до крайности затянувшимся принудительным сожительством. Я прямо видел, как они топчутся на месте, семенят взад-вперед, бросая друг на друга косые взгляды, вытягивая шеи, принимая воинственные позы или уходя в оборону, а то и обращаясь в бегство, видел, как они ищут брешь в обороне противника, нащупывают его сильные и слабые стороны.
– И
Теперь я на его стороне, я болею за него, я доволен, что помог ему осознать истинное положение вещей, помог пленнику выбраться из заточения.
– А ты тем временем со своими добрыми намерениями и просветленной улыбкой, как танк, наезжаешь на всех подряд!
– Когда и на кого я наезжала? Может, объяснишь? – кричит Марианна – ее голос весь в углах и зазубринах.
–
– Что ты несешь? – восклицает Марианна с возмущением и неприязнью.
И я тоже испытываю возмущение и неприязнь, мое расположение к Витторио убывает со скоростью света.
– Он такой утонченный юноша, – говорит Марианна, – и невероятно одаренный. Свами тоже так считает. Почему ты позволяешь себе говорить о нем в таком тоне?
Само собой, я уже переметнулся на ее сторону: я испытываю чувство благодарности и благодатное тепло, разливающееся у меня внутри. Я вновь смотрю на Марианну словно через увеличительную линзу: порывистое дыхание, взгляд, обращенный на меня, судорожно сжатые бледные губы, едва заметное голубовато-золотистое сияние вокруг глаз, высокие скулы северянки. На самом деле, я сейчас проявил бы солидарность с любым, кто встал бы на мою защиту; я чувствую себя уставшим, ослабевшим, замученным, мне хочется закрыться в моей комнате наверху и воткнуть в уши наушники, чтобы только больше совсем ничего не слышать.