на частный урок. Приходилось в течение целого дня удерживать тело в вертикальном положении или сидеть с прямой спиной за фортепьяно – временами я думал, что просто не выдержу. Словно попавший на чужую территорию зверь, я кружил до вечера по городу, обезумев от его шумов, движений непостижимой суеты; измученный, истерзанный, израненный об острые выступы, абразивные бетонные поверхности созданного людьми мира, оглушающего ухо миллионами звуков в секунду, ослепляющего глаз нескончаемой чередой непонятного, пугающего, соблазнительного, предостерегающего. Я пытался спастись, сберечь свою шкуру: жался к стенам, забивался в подворотни, поджидая, пока стемнеет и в моих нервных клетках накопится достаточно усталости, чтобы можно было с чистой совестью снова соскользнуть в сон. Тогда я залезал в постель, гасил свет и прятал голову под подушку, чувствуя себя тюленем, выпущенным в воду после долгого удерживания на суше, или сурком, которому удалось вырваться из западни и найти дорогу к родной норе. Состояние полузабытья между бодрствованием и сном было единственной радостью в не моем доме, в не моей семье, в не моем городе, в не моей стране. Я растягивал удовольствие, смакуя каждый миг погружения, и по мере того как я растворялся в уютном беспамятстве, время теряло свои ориентиры, бремя вещей – свою непосильную тяжесть. Ничего больше мне было не надо, ничего другого я не хотел. Если бы когда-нибудь мне не во сне стало так же хорошо, как во сне, я перестал бы по стольку спать и, может быть, поверил бы, что жизнь – сносная штука.
Вот и сейчас я изо всех сил стараюсь не проснуться, но мне не удается. Я вжимаюсь в матрац, крепко, до дрожи век зажмуриваю глаза, чтобы не видеть света, наполнившего деревянный ящик-дом; стараюсь вернуть себе усталость вчерашнего дня, отгородиться непроницаемой ширмой от остального мира, но тщетно: вибрация от звуков, производимых семейством Фолетти, передается через стены, как через деку гитары передается вибрация струн. Я различаю резкие колебания голосовых регистров Джефа-Джузеппе, неопределенный, как очертания ее фигуры под свободным свитером, тембр Нининого голоса, наставительный и в высшей степени сдержанный тон Марианны, низкие частоты Витторио, грохот отодвигаемого стула, стук дверцы холодильника, гудение воды в кране, звучание нажатой клавиши, которое пугливо повисает в воздухе, словно кто-то спохватился, что я сплю и играть нельзя.
Мне хочется через одеяло, через матрац, пол и подвал провалиться, не открывая глаз, в лесную землю, зарыться, как крот, поглубже под деревянный, украшенный новогодними гирляндами дом; мне хочется оглохнуть и ослепнуть, перестать дышать, оказаться мертвым, если они придут меня звать; исчезнуть, стать невидимкой.
Но я слышу шаги, шаги по деревянной лестнице, по застеленным ковром ступеням. Спрятавшись внутри сплетенного с таким трудом кокона сна, ощущаю, как с каждым шагом его оболочка утоньшается, и вот среди воцарившейся на секунду тишины раздается
Не издаю ни единого звука, замираю, стараясь совсем не дышать и представить себе того, кто стоит за дверью и ждет ответа. Это не просто, но уже через несколько секунд перед моими закрытыми глазами возникает Джеф-Джузеппе. Он вздыхает, переминается с ноги на ногу, свешивается через перила вниз, смотрит на мать или на Витторио в ожидании инструкций. Напряженные, растерянные взгляды тех, кто внизу, поднимаются кверху, проникают ко мне через дверь, через матрац, в который я стараюсь вдавиться как можно глубже. Слышу, как Джеф-Джузеппе медлит за дверью, потом поворачивается к ней спиной и начинает спускаться. От поскрипывания ступеней под его разутыми ногами у меня лопаются барабанные перепонки. Делаю вдох, осторожно, как обложенный со всех сторон зверь, который, затаившись в редких зарослях, еще надеется, что охотники со своими собаками пройдут мимо.
Вдруг снова шаги, энергичнее и поспешнее первых, и, еще до того как раздается стук, я понимаю, что это Марианна. «Уто, ты спишь? Ответь мне!» – слышу я ее голос.
Пытаюсь по-звериному затаиться под одеялом, понимая при этом, что ничего не выйдет: в вопросе столько беспокойства, заботы, желания помочь, что больше нет смысла притворяться спящим, да у меня и сил больше нет сохранять неподвижность. Придется открыть глаза и ответить.
Сажусь в постели, будто только что проснулся, и говорю: «Да?»
Марианна уже приоткрыла дверь и просунулась в комнату. Она вся залита белым светом, от которого ее глаза, одежда и волосы кажутся просто ослепительными. Комната тоже залита светом. Он проникает через незанавешенные окна, причем одно из них – прямо у меня над головой. Теперь понятно, почему моя битва за сон изначально была обречена на поражение.
– С добрым утром, с Новым годом, – говорит Марианна, – мы уже начали беспокоиться.
В ее улыбке, взгляде, каждом слове и жесте – мощная энергия, я чувствую, как она поглощает мою волю, капля за каплей. Инстинктивно принимаю защитную позу: поджимаю к подбородку колени.
– Уже встаю, – говорю как ни в чем не бывало.
– Скорей, мы ждем тебя, – бросает она мне и исчезает, но ее взгляд остается в комнате, я ощущаю его на себе, вылезая из постели и подбирая разбросанную по полу одежду.
Очень медленно спускаюсь по лестнице в просторную гостиную, залитую бьющим во все окна дневным светом. Камера, ни на секунду не выпуская меня из кадра, как в видеоклипе, плавно спускается со мной вместе и ведет меня сквозь взгляды стоящих внизу, будто их на самом деле нет.
Между тем все семейство Фолетти, включая собаку и Витторио, вынимающего в эту минуту из духовки свежеиспеченный хлеб, смотрит на меня. Марианна говорит: «С Новым годом!», Джеф-Джузеппе и Нина говорят: «С Новым годом!», улыбки во весь рот, блеск в глазах, точно они вчера не напоздравлялись. Собака радостно поскуливает, Витторио ставит хлеб на кухонную стойку и тоже говорит: «С Новым годом!»
– И вас так же, – бурчу я себе под нос и собираюсь направиться в барокамеру, где оставил вчера в кармане куртки темные очки.
Но они не дают мне и шагу сделать: обступают со всех сторон, обнимают, целуют и всеми силами стараются показать, как они меня любят. Витторио в клетчатом красно-белом фартуке, на правой руке у него варежка-прихватка в виде головы жирафа; у Нины, которая сегодня выглядит изящней и еще тоньше, чем вчера, аккуратная прическа, – пай-девочка да и только; Джеф-Джузеппе не может оторвать глаз от свертков и пакетов, разложенных под елкой, Марианна в своем репертуаре: держит всех в поле неусыпного внимания и готова направить и поправить каждого, если потребуется. Они все, словно на сцене: каждый освещен софитом, каждый играет свою роль, у каждого есть поклонники среди зрителей, а Марианна, этот бессменный режиссер, руководит спектаклем, задает ему нужный ритм, добивается от актеров живой выразительности, а при малейшей заминке, и подсказывает текст, как заправский суфлер.
Витторио театральным жестом показывает на окно.
– Видал? – говорит он. – В твою честь, как по заказу.
Я поворачиваю голову и только сейчас понимаю, почему свет такой белый и почему за окном такая тишина: там медленно падают большие пушистые хлопья, они уже побелили лес вокруг дома и покрыли