сударыня, что хотя я не могу ни в чем себя упрекнуть, я, во всяком случае, ощущаю скорбь и со всей искренностью хочу добавить, что глубоко скорблю о той скорби, которую доставил вам. Для того чтобы вы поверили чувствам, в которых я осмеливаюсь вас уверять, вам достаточно отдать должное самой себе и иметь также в виду, что, хоть я не имею чести быть вам известным, я тем не менее знаю вас.
Однако в то время как я тоскую под бременем роковых обстоятельств, послуживших причиной вашего горя и моих бедствий, меня пытаются уверить, что вы, всецело отдавшись мысли о мщении, готовы с этой целью прибегнуть даже к суровости законов.
Позвольте мне прежде всего обратить ваше внимание на то, что в данном случае вы ослеплены горем, ибо тут мои интересы теснейшим образом связаны с интересами господина де Вальмона: добейся вы моего осуждения, оно затронуло бы в равной степени и его. Поэтому, сударыня, я полагал бы, что с вашей стороны могу рассчитывать скорее на содействие, чем на помехи в стараниях, которые мне, возможно, придется приложить к тому, чтобы это злосчастное происшествие осталось погребенным в молчании.
Но эта поддержка, вынужденная соучастием и оказываемая как виновному, так и невиновному, недостаточна для моей щепетильности: желая отстранить вас как истца, я прошу, чтобы вы были моим судьей! Уважение тех, кого мы чтим, для нас слишком дорого, чтобы я согласился лишиться вашего, не защищаясь, а мне кажется, что для защиты у меня есть полная возможность.
И действительно, если вы согласны с тем, что мщение дозволено или, вернее, что мы обязаны его совершить, оказавшись жертвою измены дружбе, любви, а главное, взаимному доверию, — если вы с этим согласны, моя вина перестанет для вас существовать. Не верьте моим словам, но прочитайте, если у вас хватит мужества, переписку, которую я отдаю в ваши руки [75]. Огромное количество писем, имеющихся здесь в оригинале, подтверждает, по-видимому, достоверность тех, что представлены в копиях. К тому же я получил эти бумаги в том виде, в каком имею честь вам их переслать, лично от господина де Вальмона. Я ничего к ним не прибавил и изъял только два письма, каковые позволил себе предать гласности.
Одно было необходимо для общего нашего — моего и господина де Вальмона — мщения, на которое оба мы имели право и которое он мне завещал. Кроме того, я считал, что окажу услугу обществу, разоблачив перед ним такую опасную женщину, как госпожа де Мертей, которая, как вы сами сможете убедиться, является единственной, истинной причиной всего, что произошло между господином де Вальмоном и мною.
Чувство справедливости побудило меня предать гласности и второе, ради оправдания господина де Превана, которого я едва знаю, но который отнюдь не заслужил ни постигшей его суровой кары, ни даже еще более жестокой строгости общественного приговора, под тяжестью которого он с тех пор изнывает, не имея никакой возможности защититься.
Вы поэтому найдете здесь лишь копии этих двух писем, оригиналы которых я почитаю своим долгом хранить у себя. Что до всего остального, то я полагаю, что не мог бы доверить более надежным рукам архив, который, быть может, в моих интересах было бы не уничтожать, но которым я посовестился бы злоупотребить. Не сомневаюсь, сударыня, что, доверяя вам эти письма, я послужу заинтересованным в них лицам так же хорошо, как если бы их передал им самим. Тем самым я избавляю их от смущения, которое они испытали бы, получая их от меня и зная, что я осведомлен о приключениях, которые им, разумеется, хотелось бы от всех скрыть.
Считаю своим долгом предупредить, что прилагаемая переписка есть лишь часть гораздо более обширного собрания писем, из которого господин де Вальмон извлек их в моем присутствии; по снятии печатей вы несомненно найдете его под названием, которое я лично видел: «Открытый счет маркизы де Мертей и виконта де Вальмона». Решение, которое следует принять в данном случае, подскажет вам ваше благоразумие.
Остаюсь, сударыня, с уважением и проч.
Письмо 170
Я перехожу, дорогой друг мой, от неожиданности к неожиданности, от горя к горю. Нужно быть матерью для того, чтобы представить себе, что я выстрадала в течение вчерашнего утра. И хоть самая острая тревога моя с тех пор улеглась, я все же нахожусь в сильнейшем волнении и не вижу ему конца.
Вчера, около десяти часов утра, удивленная тем, что дочь моя еще не появляется, я послала свою горничную выяснить, что означает это опоздание. Через минуту она возвратилась крайне испуганная и еще больше напугала меня, сообщив, что дочери моей нет в ее комнате и что горничная тоже не нашла ее там рано утром. Представьте себе мое состояние! Я призвала всех своих слуг и прежде всего швейцара; все поклялись мне, что им ничего не известно и что они ничего не могут сообщить мне по поводу случившегося. Я тотчас же направилась в комнату дочери. По царившему там беспорядку мне стало ясно, что она покинула ее лишь утром, но никаких других указаний я не обнаружила. Я осмотрела ее шкафы, ящики секретера — все оказалось на месте, все ее платья, кроме одного, в котором она ушла. Она не взяла даже той небольшой суммы денег, которая у нее была.
Так как она лишь вчера узнала обо всем, что говорят о госпоже де Мертей, так как она к ней сильно привязана, — настолько, что весь вчерашний день проплакала, — и так как, кроме того, я вспомнила, что она не знала об отъезде госпожи де Мертей в деревню, мне прежде всего пришло в голову, что она пожелала увидеть свою приятельницу и по своему легкомыслию отправилась к ней одна. Но время шло, она не возвращалась, и мною вновь овладела тревога. С каждым мгновением муки мои усиливались, я изнывала от неизвестности и, однако, не решалась наводить какие-либо справки из опасения придать гласности поступок, который впоследствии, может быть, захочу от всех скрыть. Нет, никогда в своей жизни я так не страдала!
Наконец, только после двух часов дня я получила сразу два письма: одно от дочери, другое от настоятельницы ***ского монастыря. В письме дочери говорилось только, что она опасалась, как бы я не воспротивилась ее призванию стать монахиней, и что поэтому не осмеливалась со мной об этом заговорить. Далее она пространно извинялась, что без моего согласия приняла это решение, которое, добавляла она, я, наверно, могла бы лишь одобрить, если бы знала причины его, о которых тем не менее она меня просила не спрашивать ее.
Настоятельница сообщала, что, так как молодая девушка приехала одна, она сначала отказалась принять ее. Но, расспросив незнакомку и узнав, кто она такая, она решила, что окажет мне услугу, если прежде всего предоставит моей дочери убежище, чтобы не принудить ее ехать дальше, на что та, по- видимому, твердо решилась. Предлагая, разумеется, вернуть мне дочь, если я потребую ее возвращения, настоятельница, как это и подобает в ее положении, советует мне не препятствовать призванию, которое она называет бесповоротным. Она пишет также, что не известила меня об этом событии раньше, ибо ей стоило большого труда заставить мою дочь написать мне: та хотела, чтобы никто не знал, куда она удалилась. Какая жестокая вещь — безрассудство детей!
Я тотчас же отправилась в этот монастырь. Переговорив с настоятельницей, я сказала, что хочу видеть свою дочь; та пришла очень неохотно и вся дрожала. Я говорила с ней в присутствии монахинь, говорила и наедине. Она все время обливалась слезами, и единственное, чего я от нее добилась, это то, что она может быть счастлива только в монастыре. Мне пришлось позволить ей остаться там, но еще не в качестве послушницы, как она хотела. Боюсь, что смерть госпожи де Турвель и господина де Вальмона чересчур взволновала ее юную голову. Как ни чту я монашеское призвание, мне все же было бы мучительно и даже страшно видеть, как моя дочь принимает схиму. Мне кажется, что у нас и без того довольно обязанностей и незачем налагать на себя новые, не говоря уже о том, что в столь юном возрасте мы не можем знать, что нам больше подходит.
Замешательство мое еще усиливается из-за предстоящего возвращения господина де Жеркура. Неужели столь выгодный брак должен расстроиться? Как же нам создавать счастье детей, раз недостаточно желать этого и прилагать все свои усилия? Вы оказали бы мне огромную услугу, если бы написали, как бы вы