отвечают мне другие. – Столько людей ищут работу при нынешних обстоятельствах». – «Но, сеньор, – возражаю я, – жить-то надо при любых обстоятельствах. А разве над теми, кому повезло, обстоятельства не властны?»
Вот каково, сеньор Фигаро, мое положение. Либо я не разбираюсь в обстоятельствах, либо я самый несчастный человек на свете. Сын англичанина, которому следовало быть богачом, юристом, литератором, генералом, человеком, далеким от борьбы партий, завершит, вероятно, свои три блестящие карьеры в одном-единственном приюте для бедняков, по вине обстоятельств, в то время как другие, родившиеся бог знает для чего и сменившие всевозможнейшие убеждения, занимали, занимают и будут занимать самые высокие места по милости этих же обстоятельств. Остаюсь, сеньор Фигаро, преданный вам
Могу ответить сеньору де Пристли только одно. Беда его, если говорить попросту, заключается в том, что он родился неудачником, – зло непоправимое; а также если поразмыслить в том, что он запутался в обстоятельствах и не понял, что пока существуют люди, подлинные обстоятельства складываются из уменья интриговать, выгодно породниться, хвастать тем, чего не имеешь, врать о том, чего не знаешь, клеветать на тех, кто безответен, злоупотреблять доверием, писать на благо, а не во вред тем, кто правит; явно держаться каких-то убеждений, а втайне насмехаться над всеми, стараясь только придерживаться тех убеждений, которые когда-нибудь возьмут верх, и провозглашать их где нужно и когда нужно; разбираться в людях; мысленно считать их своими орудиями, а обхаживать их как друзей; ухаживать за красотками, как за плодородной почвой; жениться во-время и не ради чести, благодарности или других иллюзий; а если и увлекаться, то с оглядкой и лишь тем, что может пойти на пользу.
«Боже мой, – воскликнет строгий моралист, – вот так советы! Принципы макьявеллизма!»[214] А Фигаро и не говорит, что они хороши, господин моралист; но ведь не Фигаро же создал мир таким, каков он есть, и не ему этот мир исправлять, а сердца человеческого не переделаешь никакими нравоучениями. Обстоятельства дают ловким людям все, чего те хотят, а со слабыми расправляются; человек сильный создает их по своему вкусу или принимает их как они есть, обращает их себе на пользу. Что же такое, следовательно, обстоятельства? То же самое, что судьба: лишенные смысла слова, при помощи которых человек хочет взвалить на потусторонние силы ответственность за свои безрассудные поступки; обстоятельства чаще всего – ничто; а почти всегда дело в уме.
Трое – это только двое, и тот, кто ничего не значит, стоит всех троих
(Политический маскарад)[215]
Должно быть, тысячу раз случалось моим читателям и даже тем, кто меня не читает, испытать, как гудит в ушах от колокольного звона после того, как колокол уже отзвучал; случалось им также, выйдя из экипажа после многих часов, проведенных в пути, еще долго сохранять ощущение движения и тряски. Именно это произошло и все еще происходит со мной, так поражены были мои чувства фантастическим убранством и разноголосым шумом недавно закончившегося маскарада. Иду ли я по улице, лица кажутся мне масками, а платья и мундиры – маскарадными костюмами. Слышу ли я какие-нибудь новости, мне сразу кажется, после всего этого старья и всех дурачеств, на которые я насмотрелся, что меня все еще дурачат. Несомненно, это чувство пройдет, и придется тогда верить всем на свете; но пройдет оно или пет, буду я верить пли не буду, мой слабый рассудок пока что занят одним – он старается отгадать, кто собственно говорит со мной, а это уже немалый труд.
Вот так шумело у меня в ушах, так именно не доверял я своим глазам, когда вышел в последнюю ночь прошлого карнавала из «Абрантеса»,[216] где я толкался в аристократической толпе, и из театра, где меня затолкала толпа демократическая. Аристократия и демократия! Голова моя была забита этими двумя понятиями, которые я никак не мог примирить и которые разлетались, сталкиваясь, как разлетаются от удара друг о друга бильярдные шары. И вот мне почудилось, что я вхожу в зал, отделанный в старинно-современном стиле:[217] верхняя часть его была готической, готическими же были стены и окна; зато мебель и все убранство нижней его половины отвечали самой последней моде. Как мне тогда показалось, там находились три группы масок. Самая немногочисленная состояла из одних стариков, но – удивительное дело! – тучных и рослых; чтобы привлечь народ к себе и умножить свои ряды, они щедро раздавали деньги, но с такой таинственностью, как будто нажили их нечестным способом, а сберегли еще худшим. Однако с каждой отданной монетой – вот чудеса! – они худели и слабели. Все эти маски все время отступали и притом так быстро, что, казалось, они не шли, а спасались бегством. Ноги и головы у них были вывернуты в обратную сторону, что придавало им весьма странный вид. Двигались они нестройной толпой, потому что их главарь удалился по собственным делам;[218] но зато каждый считал себя главарем. За ними следом шла горсточка бедняков, оборванных и несчастных, с повязкой на глазах, как у веры на изображениях художников;[219] они слепо верили всему, что им говорили первые, и получали в награду за свои труды разные пустые побрякушки. Время от времени ряженые вельможи били их палками, и одни отвечали «ура!», а другие «спасибо!». Странные наряды можно было увидеть на этих вельможах, и все по моде не позднее XVIII века. Лохмотья сутан, кресты и ордена, папские грамоты, толедские шпаги, у иного звезда на груди, хлыст в руке, короткие штаны, парички и пряжки. Господствующий цвет был молочно-белый;[220] разговоров было мало, а острот никаких.
У второй группы был свой предводитель или, вернее, представитель. Это все были люди молодые, в большинстве случаев молокососы; тощие, как подростки в переходном возрасте; за версту было видно, что есть они имеют возможность не так часто, как первые. Они не шли, а бежали, вся сила их сосредоточилась в ногах. Плясали они все как один и выделывали одни и те же па: высокие приседали, маленькие подскакивали – все они жаждали быть равными! Стоило кому-нибудь выделиться, сразу поднимались толчея и галдеж. Они просили слова и брали его все сразу. Их маскарадные костюмы были сотканы из постановлений и окрашены в цвет гарантий, и это было лучшим из всего, что они когда-либо носили; однако у многих просвечивали под этими костюмами жилеты из честолюбия, отделанные каймой из должностей, и видно было, что они не очень-то привыкли их носить, потому что для многих они были слишком просторны. Эти маски раздавали не деньги, а газеты; они храбро разбрасывали их на все четыре стороны, а если какой-нибудь газете случалось потеряться или попасть не в те руки, сразу появлялась другая, как будто они их тут же печатали. В отличие от первой группы, с каждой отданной газетой они жирели и умнели. Масками им служили исторические труды по престолонаследию.[221] Они все время зажигали огни, а первая группа старалась их погасить; но так как зал был все-таки освещен, можно было заключить, что огни зажигались быстрее, чем удавалось их гасить. Следом за ними спешила разношерстная толпа, жаждущая счастья; правда, никто из них его еще никогда не пробовал. Одни были толстыми, другие худыми; у одних было по три ноги, у других по одной; у того три глаза, у этого один, да и тот с бельмом; один гигант, а другой лилипут. «Все будете равными! – повторяли им предводители. – Ничего нет легче!» И все этому верили, не удосуживаясь внимательней посмотреть друг на друга – дурак и умный, паралитик и здоровяк, нищий и богач. Они надеялись найти счастье на этом свете; сторонники первой группы – на том. Красноречия тут было хоть отбавляй, острот немало, а больше всего шума. Повсюду преобладал черный цвет.
Большинство масок составляло третью группу. Но они держались на некотором расстоянии от того, кто казался их главарем.[222] Он отливал всеми цветами радуги и с разных концов зала выглядел по-разному, но стоило к нему приблизиться, как становилось ясно, что он совершенно бесцветен. Он и его сторонники никуда не шли, хотя казалось, что они движутся, потому что они топтались на месте. Так как они знали, что ноги им не нужны, у одних их вовсе не было, у других они были налиты свинцом. Главарь же сверху до пояса был одет по старинной испанской моде, а от пояса вниз – по новейшей французской; и это был не маскарадный костюм, а его обычная, повседневная одежда. Он не был ни высок, ни низок, ни толст, ни тощ; изворотлив, как бесплотный дух; словом, он как будто надел на себя маску совершенного благоразумия. Однако маски он не носил, а просто лицо его сияло улыбкой, которой он всем хотел угодить. Спутниками его были люди бездеятельные и отсталые, из тех, которые кое-что имеют и не хотят терять, которым незачем шевелиться, которые боятся оступиться, если сделают шаг. Это были люди, наученные горьким опытом, парализованные, пришибленные страданиями и примирившиеся со всем, либо равнодушные, насмехающиеся над всеми остальными людьми и партиями. Они ничего не говорили, ничего не одобряли и не порицали: на них были гипсовые маски; они смотрели то на одну группу, то на другую и то