и, сделав несколько шагов, поднял ее обеими руками над головой бесноватой, так, чтобы она могла видеть ее…
Она все еще выла, устремив пристальный взгляд на блестящий предмет.
Аббат продолжал стоять так неподвижно, что его можно было принять за статую.
Это тянулось долго-долго.
Женщину, казалось, охватил страх: она, как завороженная, не отрываясь, смотрела на чашу, все еще временами сотрясаясь страшной дрожью, и продолжала кричать, но уже не таким душераздирающим голосом.
И это тоже тянулось долго.
Казалось, она не могла отвести взгляд от дароносицы и уже только стонала, ее напряженное тело ослабело и поникло.
Вся толпа пала ниц.
Теперь одержимая то быстро опускала веки, то снова поднимала их, точно не в силах была вынести зрелища своего бога. Она уже не кричала. Вскоре я заметил, что она закрыла глаза. Она спала сном сомнамбулы, загипнотизированная – простите, умиротворенная – пристальным созерцанием блестевшей золотом чаши, сраженная Христом-победителем.
Ее унесли обессилевшую, и священник вернулся в алтарь.
Потрясенные свидетели грянули «Те deum»[32] во славу милости господней.
Жена кузнеца проспала сорок часов подряд, потом проснулась, ничего не помня ни о болезни, ни об исцелении.
Вот, сударыни, виденное мною чудо.
Доктор Бонанфан умолк, потом с досадой прибавил:
– Я принужден был засвидетельствовать чудо в письменной форме.
Королева Гортензия
В Аржантейле ее звали Королевой Гортензией. Почему – никто так и не мог узнать. Может быть, потому, что она говорила тем решительным тоном, каким офицер отдает команду. Может быть, потому, что была высока ростом, широка в кости и величественна. А возможно, и потому, что она воспитывала целое полчище домашних животных: кур, собак, кошек, чижей и попугаев, – животных, которые так дороги сердцу старых дев. Но для этих зверьков у нее не было ни баловства, ни ласковых слов, ни ребяческих нежностей, изливаемых так часто женскими устами на бархатную спинку мурлыкающей кошки. Она управляла своими животными властно – она царствовала над ними.
Она и в самом деле была старой девой, одною из тех старых дев, которым присущи резкий голос, грубые жесты, жестокая, казалось бы, душа. Она всегда держала молоденьких служанок, потому что молодость легче склоняется перед крутою волей. Она не допускала ни противоречий, ни возражений, ни колебаний, ни беспечности, ни лени, ни усталости. Никогда никто не слышал, чтобы она жаловалась, сожалела о чем- нибудь, завидовала кому-нибудь. «Всякому свое», – говорила она с убеждением фаталистки. Она не ходила в церковь, не любила попов, совсем не верила в бога и называла все религиозные атрибуты «товаром для плакс».
В течение тридцати лет своей жизни в маленьком доме, отделенном от улицы небольшим садом, она не изменила привычек, безжалостно меняя одних только служанок, когда они достигали двадцати одного года.
Без слез и сожалений она заменяла новыми своих собак, кошек и птиц, когда они умирали от старости или от несчастного случая: погибших она хоронила под цветочною клумбой, рыла могилку небольшой железной лопаткой, потом равнодушно утаптывала землю ногой.
В городе у нее было несколько знакомых чиновничьих семей, где мужчины ежедневно отправлялись на службу в Париж. Время от времени ее приглашали на вечерний чай. Она неизбежно засыпала на этих собраниях, и ее приходилось будить перед уходом. Никогда она не позволяла провожать себя, потому что ничего не боялась ни днем, ни ночью. Детей она, казалось, не любила.
Все свое время она заполняла мужскими работами: столярничала, работала в саду, пилила или колола дрова, чинила свой ветшавший дом, а в случае нужды сама штукатурила стены.
У нее были родственники, навещавшие ее два раза в год: Симмы и Коломбели; две ее сестры вышли замуж – одна за аптекаря, другая за мелкого рантье. У Симмов не было потомства, у Коломбелей же было трое детей: Анри, Полина и Жозеф. Анри было двадцать лет, Полине – семнадцать, а Жозефу – только три. Он родился в то время, когда, казалось, матери его уже поздно было иметь детей.
Старая дева не испытывала ни малейшей привязанности к своим родственникам.
Весною 1882 года Королева Гортензия вдруг захворала. Соседи пригласили доктора; она его выгнала. Тогда явился священник, но она поднялась, раздетая, с постели и вытолкала его вон.
Вся в слезах, молоденькая служанка приготовляла ей лекарственную настойку.
Она пролежала так три дня, и положение ее стало настолько опасно, что сосед-бочар, по совету доктора, силою вошел в дом и взял на себя труд известить родных.
Они приехали с одним и тем же поездом, около десяти утра. Коломбели привезли с собою маленького Жозефа.
Подойдя к садовой калитке, они прежде всего увидели служанку, которая сидела на стуле у стены дома и только плакала.
У порога на соломенном половике, развалившись под палящим солнцем, спала собака. Две кошки, вытянувшись, с закрытыми глазами, расправив хвосты и лапы, лежали неподвижно, как мертвые, на подоконниках двух окон.
Толстая наседка с выводком цыплят, одетых желтым пухом, легким, как вата, бродила, кудахтая, по небольшому саду, а в огромной клетке, привешенной на стене и прикрытой курослепом, целая стая птиц, опьяненная светом теплого весеннего утра, оглашала пением воздух.
В другой клетке, в виде домика, смирно сидели рядом на одной жердочке два зеленых попугая- неразлучника.
Г-н Симм, толстый, сопящий человек, входивший всюду первым, расталкивая в случае надобности мужчин и женщин, спросил:
– Ну что, Селеста, плохо дело?
Служанка проговорила сквозь слезы:
– Она меня не узнает больше. Доктор говорит, что это конец.
Все переглянулись.
Г-жа Симм и г-жа Коломбель, не говоря ни слова, вдруг поцеловались. Они были очень похожи друг на друга, у обеих были гладко расчесанные на пробор волосы и красные шали на плечах, шали из французского кашемира яркого, огненного цвета.
Симм обернулся к зятю, бледному, желтому, худому человеку, терзаемому болезнью желудка и сильно хромавшему, и произнес серьезным тоном:
– Пора было, черт возьми!
Но никто не осмеливался войти в комнату умирающей, расположенную в нижнем этаже. Даже Симм отказался тут от первенства. Первым отважился Коломбель. Качаясь, как корабельная мачта, он вошел, стуча по каменному полу железным наконечником своей палки.
За ним решились на это и обе женщины, а г-н Симм замыкал шествие.
Маленький Жозеф остался на улице, пленившись собакой.
Луч солнца, падавший на середину кровати, освещал только руки умирающей, которые нервно и неустанно двигались, то раскрываясь, то сжимаясь. Пальцы шевелились, точно оживленные какою-то мыслью; они словно указывали на что-то, объясняли, старались выразить. Тело умирающей лежало неподвижно под простыней. На худом лице не вздрагивал ни один мускул. Глаза были закрыты.
Родственники расположились полукругом у кровати, безмолвно уставясь на сдавленную грудь, дышавшую коротко и отрывисто. За ними, продолжая плакать, вошла молоденькая служанка.
Наконец Симм спросил:
– Что же в точности сказал доктор?
Девушка пролепетала: