— Нет, нет, мой парижский коллега сообщает, что все абсолютно ясно. Нам нужно только согласие господина Жана.
— Отлично, а дела покойник оставил в порядке?
— В полном.
— Все формальности соблюдены?
— Все.
Но тут бывший ювелир почувствовал стыд — неосознанный мимолетный стыд за ту поспешность, с какой он наводил справки.
— Вы же понимаете, — сказал он, — что я так сразу обо всем спрашиваю потому, что хочу оградить сына от неприятностей, которых он может и не предвидеть. Иногда бывают долги, запутанные дела, мало ли что, и можно попасть в затруднительное положение. Не мне ведь получать наследство, я справляюсь ради малыша.
Жана всегда звали в семье «малышом», хотя он был на голову выше Пьера.
Госпожа Ролан, словно очнувшись от сна и смутно припоминая что-то далекое, почти позабытое, о чем когда-то слышала, — а быть может, ей только померещилось, — проговорила, запинаясь:
— Вы, кажется, сказали, что наш бедный друг оставил наследство моему сыну Жану?
— Да, сударыня.
Тогда она добавила просто:
— Я очень рада: это доказывает, что он нас любил.
Ролан поднялся:
— Вам угодно, дорогой мэтр, чтобы сын мой тотчас же дал письменное согласие?
— Нет, нет, господин Ролан. Завтра. Завтра у меня в конторе, в два часа, если вам удобно.
— Конечно, конечно, еще бы!
Госпожа Ролан тоже поднялась, улыбаясь сквозь слезы: она подошла к нотариусу, положила руку на спинку его кресла и, глядя на г-на Леканю растроганным и благодарным взглядом матери, спросила:
— Чашечку чаю?
— Теперь пожалуйста, сударыня, с удовольствием.
Позвали служанку, она принесла сначала сухое печенье — пресные и ломкие английские бисквиты, как будто предназначенные для клюва попугаев, которые хранятся в наглухо запаянных металлических банках, чтобы выдержать кругосветное путешествие. Потом она пошла за суровыми салфетками, теми сложенными вчетверо чайными салфетками, которые никогда не стираются в небогатых семьях. В третий раз она вернулась с сахарницей и чашками, а затем отправилась вскипятить воду. Все молча ждали.
Говорить никому не хотелось; о многом следовало подумать, а сказать было нечего. Одна только г-жа Ролан пыталась поддерживать разговор. Она рассказала о рыбной ловле, превозносила «Жемчужину», хвалила г-жу Роземильи.
— Она прелестна, прелестна, — поддакивал нотариус.
Ролан-отец, опершись о камин, — как бывало зимой, когда горел огонь, — засунул руки в карманы и вытянул губы, словно собираясь засвистеть: его томило неодолимое желание дать волю своему ликованию.
Братья, одинаково закинув ногу на ногу, сидели в двух одинаковых креслах по левую и правую сторону круглого стола, стоявшего посреди комнаты, и пристально смотрели перед собой; сходство позы еще сильней подчеркивало разницу в выражении их лиц.
Наконец подали чай. Нотариус взял чашку, положил сахару и выпил чай, предварительно накрошив в него небольшой бисквит, слишком твердый, чтобы его разгрызть; потом он встал, пожал руки и вышел.
— Итак, — повторил Ролан, прощаясь с гостем, — завтра в два часа, у вас в конторе.
— Да, завтра в два.
Жан не промолвил ни слова.
После ухода нотариуса некоторое время еще длилось молчание, затем старик Ролан, хлопнув обеими руками по плечам младшего сына, воскликнул:
— Что же ты, подлец, не поцелуешь меня?
Жан улыбнулся и поцеловал отца.
— Я не знал, что это необходимо.
Старик уже не скрывал своей радости. Он кружил по комнате, барабанил неуклюжими пальцами по мебели, повертывался на каблуках и повторял:
— Какая удача! Что за удача! Вот это удача!
Пьер спросил:
— Вы, стало быть, близко знали Марешаля в Париже?
Отец ответил:
— Еще бы, черт возьми! Да он все вечера просиживал у нас; ты, верно, помнишь, как он заходил за тобой в коллеж в отпускные дни и как часто провожал тебя туда после обеда. Да вот в то утро, когда родился Жан, именно Марешаль и побежал за доктором. Он завтракал у нас, твоя мать почувствовала себя