Аннета, всецело поглощенная созерцанием, не слушала их. Ее смеющееся личико стало серьезным, и она примолкла, одурманенная радостью этой сутолоки. Это солнце, листва, экипажи, эта прекрасная, роскошная и веселая жизнь — все это было для нее!
Она тоже будет приезжать сюда каждый день, ее тоже будут знать, ей будут кланяться, завидовать, и мужчины, указывая на нее, может быть, будут называть ее красавицей. Она выискивала глазами самых элегантных мужчин и дам и все время спрашивала их имена, интересуясь только теми сочетаниями слогов, которые, нередко попадаясь ей в газетах или в учебнике истории, вызывали в ней известное уважение и преклонение. Но она не могла свыкнуться с этим кортежем знаменитостей и даже не вполне верила, что они настоящие, — она словно присутствовала на каком-то спектакле. Извозчики внушали ей презрение, смешанное с отвращением, угнетали и раздражали ее, и она сказала вдруг:
— По-моему, сюда следовало бы пускать только собственные выезды.
Бертен ответил:
— Прекрасно, мадмуазель, а как же быть со свободой, равенством и братством?
Она сделала гримасу, означавшую: «Толкуйте об этом кому-нибудь другому», — и продолжала:
— Для извозчиков нашелся бы другой лес, например, Венсенский.
— Ты отстаешь, дитя. Ты и не знаешь, что мы теперь с головой ушли в демократию. Впрочем, если хочешь видеть Булонский лес свободным от всякой примеси, приезжай утром: ты найдешь здесь только цвет, тончайший цвет общества.
И он набросал одну из тех картин, какие обыкновенно так ему удавались, — картину утреннего Леса с его всадниками и амазонками, этого изысканнейшего клуба, где все знают друг друга даже по уменьшительным именам, знают родственные связи, титулы, добродетели и пороки, словно все они живут в одном и том же квартале или в одном и том же захолустном городишке.
— Вы часто здесь бываете? — спросила она.
— Очень часто; это, право, самое очаровательное место в Париже.
— По утрам вы ездите верхом?
— Конечно.
— А после, днем, делаете визиты?
— Да.
— Когда же вы работаете?
— Я работаю… когда придется, и притом я избрал себе специальность по своему вкусу! Так как я пишу портреты красивых дам, мне приходится их посещать и часто сопровождать чуть ли не повсюду.
— Пешком и верхом? — по-прежнему без улыбки спросила она.
Он бросил на нее искоса довольный взгляд, казалось, говоривший: «Эге, уже острит! Из тебя выйдет прок».
Пролетел порыв холодного ветра, примчавшийся издалека, с простора полей, еще не совсем стряхнувших с себя зимнее оцепенение, и под свежим дыханием вздрогнул весь этот кокетливый зябкий великосветский лес.
В течение нескольких секунд колебалась скудная листва на деревьях, колыхались ткани на плечах. Все женщины почти одинаковым движением натянули на руки и на грудь спустившиеся с плеч накидки, а лошади побежали рысью, словно налетевший резкий ветер подхлестнул их своим дуновением.
Обратно ехали быстро, под серебристое позвякиванье конской сбруи, в потоке косых лучей пылающего заката.
— Разве вы едете к себе домой? — спросила художника графиня, знавшая все его привычки.
— Нет, я в клуб.
— В таком случае мы завезем вас туда.
— Прекрасно, благодарю вас.
— А когда вы пригласите нас с герцогиней к себе завтракать?
— Назначьте день.
Этот присяжный живописец парижанок, которого поклонники окрестили «реалистическим Ватто», а хулители называли «фотографом дамских платьев и накидок», часто устраивал у себя завтраки или обеды для прекрасных особ, черты которых он воспроизводил, а также для других дам, непременно знаменитых, непременно известных, и им очень нравились эти маленькие праздники в доме холостяка.
— Послезавтра! Вам удобно послезавтра, дорогая герцогиня? — спросила г-жа де Гильруа.
— Да, да. Вы очень любезны. Господин Бертен а подобных случаях никогда не думает обо мне. Ясно, что я уже немолода.
Графиня, привыкшая смотреть на дом художника отчасти как на свой собственный, сказала:
— Никого не будет, кроме нас четверых: герцогиня, Аннета, я да вы, — не так ли, великий художник?
— Никого, кроме нас, — сказал он выходя, — и я вас угощу раками по-эльзасски.
— О, вы привьете малютке всяческие прихоти.
Стоя у дверцы экипажа, он раскланялся, быстро вошел в парадный вестибюль клуба, бросил пальто и трость роте лакеев, вскочивших, как солдаты перед офицером, затем поднялся по широкой лестнице, прошел мимо другой бригады лакеев в коротких панталонах, толкнул какую-то дверь и внезапно ощутил в себе юношескую бодрость, услышав в конце коридора непрерывный лязг скрещивающихся рапир, топот выпадов и выкрики громких голосов.
— Задет.
— Мне.
— Мимо.
— Имею.
— Задет.
— Вам.
В зале состязались фехтовальщики в серых полотняных куртках и стянутых у щиколотки штанах, в кожаных безрукавках и нагрудниках, спускающихся в виде фартука на живот; подняв левую руку, согнув ее в кисти, а в правой, которая казалась огромной из-за надетой перчатки, держа тонкую гибкую рапиру, они выпадали вперед и выпрямлялись с быстротой и гибкостью заводных паяцев.
Другие отдыхали, разговаривали, еще тяжело дыша, красные, потные, вытирая носовым платком лоб и шею; третьи, сидя на четырехугольном диване, тянувшемся вдоль стен всего зала, наблюдали за схватками. Ливерди был против Ланда, а фехтовальный учитель клуба Тальяд — против высокого Рокдиана.
Бертен улыбался, чувствуя себя как дома, и пожимал руки.
— Вы со мной, — крикнул ему барон де Баври.
— К вашим услугам, дорогой мой.
И он прошел в гардеробную переодеться.
Давно не ощущал он себя таким бодрым и крепким и, предчувствуя, что будет упражняться отлично, торопился с нетерпением школьника, который бежит поиграть. Очутившись лицом к лицу с противником, он сразу атаковал его с чрезвычайной горячностью и, задев одиннадцать раз в течение десяти минут, настолько утомил его, что барон запросил пощады. Затем он сразился с Пюизероном и со своим собратом Амори Мальданом.
Подставив свое разгоряченное тело под холодный душ, он вспомнил, как в двадцать лет купался глубокой осенью в Сене, бросаясь вниз головой с моста, чтобы ошеломить буржуа.
— Ты здесь обедаешь? — спросил его Мальдан.
— Да.
— У нас с Ливерди, Рокдианом и Ланда отдельный стол. Поторопись, уже четверть восьмого.
Переполненная столовая жужжала, как улей.
Здесь были все парижские полуночники, все те, кто после семи часов вечера не знают, чем бы еще заняться, и идут обедать в клуб, рассчитывая случайно прицепиться к кому-нибудь или чему-нибудь.
Когда пятеро приятелей уселись, банкир Ливерди, крепкий и приземистый человек лет сорока, сказал Бертену:
— Вы сегодня прямо бешеный.