По одну сторону сетки Аннета, с непокрытой головой, подобрав черную юбку и, в погоне за летящим мячом, показывая ноги до щиколотки и даже до половины икр, бегала взад и вперед, с блестящими глазами и раскрасневшимися щеками, запыхавшаяся и утомленная правильной и уверенной игрой своего противника.
Бертен в белой фуражке с козырьком, в белых фланелевых брюках и такой же рубашке, с чуть заметным брюшком, хладнокровно ожидал мяч, точно определяя его полет, принимал и отсылал его, не спеша, без суеты, легко и непринужденно, с увлечением и профессиональной ловкостью, которые он вносил во всякую игру.
Аннета первая заметила мать. Она крикнула:
— Здравствуй, мама, подожди минуту, мы сейчас кончаем!
Это отвлекло ее на секунду и погубило ее игру. Быстро и низко срезанный мяч пронесся мимо нее, коснулся земли и был проигран.
Бертен закричал: «Выиграл!» И пока девушка, застигнутая врасплох, упрекала его, что он воспользовался ее невниманием, Джулио, приученный искать и приносить закатившиеся мячи, словно упавших в кусты куропаток, бросился за мячом, катившимся перед ним по траве, бережно ухватил его зубами и принес назад, виляя хвостом.
Художник поздоровался с графиней, но, увлекшись борьбой, испытывая удовольствие от ощущения своей ловкости и торопясь снова приняться за игру, бросил лишь беглый и рассеянный взгляд на ее лицо, на которое ради него было затрачено столько труда.
— Вы позволите? — спросил он. — Я боюсь, дорогая графиня, простудиться и схватить невралгию.
— Да, да, — сказала она.
Чтобы не мешать играющим, она присела на кучу скошенного утром сена и стала смотреть на них, чувствуя, что сердце ее вдруг слегка защемило.
Дочь, раздосадованная постоянным проигрышем, горячилась, волновалась, огорченно или торжествующе вскрикивала, стремительно кидалась с одного конца поля к другому, и при этом волосы ее распускались и рассыпались по плечам. Она подхватывала их и, зажав коленями ракету, нетерпеливыми движениями в несколько секунд поправляла их, втыкая шпильки как попало.
А Бертен издали кричал графине:
— Какая она хорошенькая и свежая, как день. Не правда ли?
Да, она была молода, ей можно бегать, разгорячиться, раскраснеться, растрепаться, ни на что не обращать внимания, все себе позволить, потому что от всего этого она только хорошела.
Они с жаром продолжали игру, и графиня, которой становилось все грустнее, подумала о том, что эту игру в мяч, эту детскую беготню, эту забаву котят, гоняющихся за скомканной бумажкой, Оливье предпочитает тихой радости посидеть в это жаркое утро рядом с нею и чувствовать ее, любящую, подле себя.
Вдали раздался первый звонок к завтраку, и ей показалось, что ее освободили, что с сердца ее сняли тяжесть. Но когда она, опираясь на его руку, шла домой, он сказал ей:
— Я сейчас резвился, как мальчишка. Чертовски приятно быть или воображать себя молодым. Да, да, в этом вся сила! Когда уже больше не хочется бегать, — конец!
Вставая из-за стола, графиня, накануне в первый раз не побывавшая на кладбище, предложила пойти туда вместе, и они все трое отправились в деревню.
Они прошли лесом, где протекала речушка, прозванная Лягушонкой, должно быть, потому, что в ней водились мелкие лягушки, миновали поляну и добрались до церкви, окруженной кучкой домов, где жили бакалейщик, булочник, мясник, виноторговец и несколько других мелких лавочников, снабжавших крестьян провизией.
Они шли молчаливые и сосредоточенные: мысль о покойнице угнетала их. Подойдя к могиле, женщины опустились на колени и долго молились. Неподвижно склонившись над могилой, графиня прижимала платок к глазам, боясь, что заплачет и что слезы потекут по лицу. Она молилась не так, как до сих пор, когда, с отчаянием обращаясь к надгробному мрамору, как бы вызывала мать из могилы и, вся охваченная щемящим волнением, казалось, начинала верить, что усопшая слышит и слушает ее; нет, теперь она просто горячо шептала привычные слова Pater noster и Ave Maria.
Она не могла бы высказать того, о чем просит, настолько еще была неясной и смутной ее тревога, но она чувствовала, что нуждается в божественной помощи, в чудотворной защите против грядущих опасностей и неизбежных страданий.
Аннета, также прошептав обычные молитвы, размечталась о чем-то с закрытыми глазами, не желая подняться раньше матери.
Оливье Бертен смотрел на них, думал, что перед ним чудесная картина, и жалел, что не может сделать набросок.
Идя назад, они заговорили о человеческом существовании, тихо перебирая те горькие и поэтические идеи трогательной и скорбной философии, что часто служат предметом разговора между мужчинами и женщинами, которых ранит жизнь и сердца которых сливаются в общей скорби.
Аннета, еще не созревшая для этих мыслей, поминутно отбегала в сторону и рвала полевые цветы на краю дороги.
Но Оливье, которому очень хотелось удержать ее возле себя, нервничал, видя, что она беспрестанно отходит от него, и не сводил с нее глаз. Его раздражало, что она больше интересуется окраскою цветов, чем фразами, которые он произносит. Ему было невыразимо досадно, что он не может пленить ее, подчинить себе так же, как и мать, и ему хотелось протянуть руку, схватить ее, удержать, запретить ей уходить. Он чувствовал, что она слишком подвижна, слишком молода, слишком равнодушна, слишком свободна, свободна, как птица, как непослушная молодая собака, которая не идет на зов, потому что у нее в крови независимость, чудесный инстинкт свободы, еще не побежденный ни окриком, ни хлыстом.
Чтобы привлечь ее, он заговорил о более веселых вещах, задавал ей вопросы, стараясь пробудить в ней желание слушать, женское любопытство. Но можно было подумать, что в этот день в голове Аннеты, как в воздушном просторе над волнами колосьев, пулял своенравный ветер, унося и развеивая в пространстве ее внимание; бросив мимоходом рассеянный взгляд и ответив каким-нибудь ничего не значащим словом, она опять убегала к своим цветам. Томимый юношеским нетерпением, он в конце концов вышел из себя, и, когда она подбежала к матери с просьбой взять букет, чтобы она могла нарвать другой, он схватил ее за локоть и, прижав к себе ее руку, не отпускал от себя. Она отбивалась со смехом и вырывалась изо всех сил. Тогда, отчаявшись привлечь ее внимание, он пустил в ход средство, подсказанное ему мужским инстинктом, средство, к которому прибегают слабые люди: он стал действовать подкупом, искушая ее кокетство.
— Назови мне, — сказал он, — твой любимый цветок; я закажу тебе точно такую брошку.
Она спросила, недоумевая:
— Брошку? Как же это?
— Из камней того же цвета: если это мак, то из рубинов; василек, — из сапфиров, с маленьким изумрудным листком.
Лицо Аннеты озарилось той признательной радостью, которою оживляются женские лица при обещаниях и подарках.
— Тогда василек, — сказала она. — Это так мило!
— Пусть будет василек! Как только вернемся в Париж, пойдем и закажем.
Она больше не отходила, привязанная к нему мыслью об этой драгоценности, которую уже пыталась представить себе в воображении. Она спросила:
— А много надо времени, чтобы сделать такую вещь?