вибрацией человеческих нервов. Его глаза, глаза художника и мужчины, были очарованы ее свежестью, этим побегом прекрасной, светлой жизни, этими соками ослепительной молодости в ней; поэтому его сердце, полное воспоминаний о продолжительной связи с графиней, нашло в необыкновенном сходстве Аннеты с матерью напоминание о былых чувствах, чувствах, уснувших после первых дней его любви, и, быть может, слегка дрогнуло от пробуждения. Пробуждения? Да! Так оно и было. Эта мысль озарила его. Он чувствовал себя пробудившимся после многолетнего сна. Если бы он, сам того не подозревая, любил малютку, он испытывал бы при ней то обновление всего существа, которое преображает человека, зажигая в нем пламя новой страсти. Нет, эта девочка лишь раздула прежний огонь! Он продолжал любить именно мать, но, несомненно, сильнее прежнего благодаря дочери, в которой она возродилась. И он сформулировал этот вывод таким успокоительным софизмом: любить можно лишь раз! Сердце же может часто волноваться при встрече с каким-нибудь другим существом, потому что люди по отношению друг к другу испытывают притяжение или отталкивание. От всех этих влияний рождается дружба, страсть, жажда обладания, живые и мимолетные вспышки, но отнюдь не настоящая любовь. Настоящая же любовь требует, чтобы два существа были рождены друг для друга, настолько объединены общностью взглядов и вкусов, таким телесным и духовным сродством, таким сходством характеров, такою многообразною взаимною связью, что уже были бы неотделимы один от другого. В сущности, мы любим не столько г-жу Икс или г-на Зет, сколько женщину или мужчину, безыменное создание, порожденное Природой, этой великой самкой, создание, обладающее такими органами, формой, сердцем, умом, общим обликом, которые притягивают, как магнит, наши органы, наши глаза, губы, сердце, мысли, все наши желания, чувственные и духовные. Мы любим тип, то есть соединение в одной личности всех человеческих свойств, которые могут прельщать нас порознь в других.
Для него этим типом была графиня де Гильруа; в продолжительности их связи, не приедавшейся ему до сих пор, он видел подлинное доказательство этому. Аннета же физически настолько была похожа на свою мать в молодости, что это сходство обманывало, — и нет ничего удивительного, что его сердце, сердце мужчины, позволило захватить себя врасплох, хотя и не поддалось увлечению. Он обожал одну женщину! От нее родилась другая женщина, почти такая же точно. Он действительно не мог удержаться, чтобы не перенести на вторую некоторой симпатии — остатка страстной привязанности, которую питал когда-то к первой. В этом нет ничего дурного, в этом нет никакой опасности. Лишь его зрение и память поддались иллюзии этого кажущегося возрождения, но его инстинкт не заблуждается: ему ведь никогда не случалось испытывать по отношению к девушке ни малейшего волнующего желания.
Однако графиня упрекает его в том, что он ревнует ее к маркизу. Правда ли это? Он опять строго проверил свою совесть и убедился, что действительно немного ревнует. А впрочем, чему тут удивляться? Разве мы на каждом шагу не ревнуем к мужчинам, ухаживающим за любой женщиной? Разве не испытываем мы на улице, в ресторане, в театре некоторой враждебности к господину, который ведет под руку красивую девушку? Всякий обладатель женщины — соперник. Это удовлетворенный самец, победитель, и другие самцы ему завидуют. И наконец, откинув эти физиологические соображения, если он может, вполне естественно, питать к Аннете симпатию, несколько преувеличенную благодаря любви к ее матери, то разве не так же естественно, что в нем может проснуться и некоторая животная злоба к ее будущему мужу? Преодолеть это низкое чувство будет нетрудно.
Однако в глубине его души оставалась горечь, недовольство самим собой и графиней. Не осложнятся ли их повседневные взаимоотношения недоверием, которое он будет чувствовать с ее стороны? Не придется ли ему со строгим, утомительным вниманием следить за каждым своим словом, за каждым поступком, за каждым взглядом, за малейшей мелочью в обращении с молодой девушкой, потому что все, что он сделает, все, что скажет, покажется подозрительным матери? Он вернулся домой не в духе и принялся курить папиросу за папиросой с порывистостью раздраженного человека, изводя на каждую по десятку спичек. Напрасно пытался он работать. Казалось, его рука, глаз и ум отвыкли от живописи, как будто забыли ее, как будто никогда не знали этого ремесла и не занимались им. Он взял начатое маленькое полотно, которое хотел было закончить, — слепого, поющего на углу улицы, — но смотрел на него с неодолимым равнодушием и чувствовал такое бессилие, что, усевшись с палитрой в руке, забыл о нем, хотя продолжал смотреть пристальным и невидящим взглядом.
Вдруг его стала грызть нестерпимая лихорадочная досада, что время не движется, минутам нет конца. Обедать он пойдет в клуб, а чем же заняться до обеда, если он не может работать? При мысли, что придется выйти на улицу, он заранее почувствовал себя усталым, и его охватило отвращение к тротуарам, прохожим, каретам и магазинам; а когда он подумал, не побывать ли сегодня у кого-нибудь, все равно, у кого, в нем мгновенно вспыхнула ненависть ко всем людям, которых он знал.
Что же в таком случае делать? Расхаживать по мастерской взад и вперед, поглядывая при каждом повороте на часы, стрелка которых передвинется еще на несколько секунд? Ах, как знакомы ему эти прогулки от дверей до шкафа, уставленного безделушками! В часы озарения, творческого подъема, вдохновения, когда работа плодотворна и легка, это хождение взад и вперед по оживленной, повеселевшей и согретой трудом просторной комнате было восхитительным перерывом, отдыхом, но в часы бессилия и отвращения, в те несчастные часы, когда ему казалось, что нет ничего на свете, ради чего стоило бы ударить палец о палец, это была убийственная прогулка арестанта по каземату. Если бы он мог поспать хотя бы час на диване! Но нет, ему не уснуть, он будет метаться, пока не дойдет до полного отчаяния. Откуда же появилось вдруг это мрачное настроение? Он подумал: «Я становлюсь страшно нервным, если из-за какой- то ничтожной причины впадаю в подобное состояние».
Тогда он взялся за книгу.
— Я вернулся из деревни, — сказал он.
Все эти люди, за исключением пейзажиста Мальдана, питали к деревне глубокое презрение. Рокдиан и Ланда ездили, правда, туда на охоту, но в полях и лесах им нравилось только смотреть, как от их выстрела падает комком перьев фазан, перепел или куропатка или раз пять — шесть перекувыркнется, словно клоун, подстреленный кролик, у которого при каждом сальто-мортале мелькает белый клочок шерсти на хвосте. Если не считать этих осенних и зимних удовольствий, деревня казалась им убийственно скучной. Рокдиан говаривал:
— По мне, молоденькая женщина лучше молодой зелени.
Обед прошел, как всегда, шумно и весело, оживленный спорами, в которых не было ничего нового. Бертен, чтобы расшевелить себя, говорил без умолку. Его нашли молодцом; выпив кофе и сыграв шестьдесят очков на бильярде с банкиром Ливерди, он ушел. Он побродил немного между церковью Мадлен и улицей Тебу, прошел раза три мимо Водевиля, раздумывая, не зайти ли туда, чуть не нанял фиакр к Ипподрому, но передумал и направился к Новому цирку, затем вдруг круто повернул назад и бесцельно, беспричинно, без всякого побудительного повода, пошел по бульвару Мальзерб, замедлив шаги вблизи дома графини де Гильруа. «Ей, пожалуй, покажется странным, если я опять зайду к ней сегодня?» — подумал он. Но успокоил себя мыслью, что не будет ничего странного, если он во второй раз наведается узнать о ее здоровье.
Она была вдвоем с Аннетой в маленькой гостиной и по-прежнему вязала одеяло для бедных.
Когда он вошел, она просто сказала:
— А! Это вы, мой друг?
— Да, я беспокоился, хотел вас видеть. Как вы себя чувствуете?
— Благодарю, недурно…
Она подождала немного и затем прибавила, явно подчеркивая:
— А вы?
Непринужденно засмеявшись, он ответил:
— О, превосходно, превосходно! Ваши опасения были совершенно неосновательны.