незнакомки было со стороны студента большой жертвой. Но Эжен верил в бога: добрые дела он считал обязанностью.
Первым, кого он увидел у цирюльника, был не кто иной, как его друг Марсель. Он сидел у зеркала, повязанный салфеткой, с видом человека, которому делают прическу. Бедняга, вероятно, надеялся раздобыть денег, чтобы уплатить за вчерашний ужин. Он недовольно хмурил брови и озабоченно слушал парикмахера, который со своей стороны, делая вид, будто завивает Марселя (хотя щипцы были совершенно холодные), что-то вполголоса говорил ему с сильным гасконским акцентом.
Перед другим зеркалом, за перегородкой, сидел и беспокойно оглядывался какой-то незнакомец, тоже украшенный салфеткой, яг сквозь приоткрытую дверь задней комнаты можно было увидеть в старом трюмо фигуру довольно тощей девицы, занятой вместе с женой парикмахера примеркой платья из клетчатой шотландки.
— Как ты сюда попал в такой час? — удивился Марсель, и лицо его при виде друга приняло обычное веселое выражение.
Усевшись подле зеркала, Эжен коротко рассказал о своей недавней встрече и намерении, которое привело его сюда.
— Ты, право, наивен, — сказал Марсель. — Зачем тебе вмешиваться в это дело, раз есть барон? Ты увидел привлекательную и, несомненно, голодную девушку; ты ей купил холодного цыпленка, — это в твоем духе, ничего не скажешь. Ты не требуешь благодарности, тебя прельщает инкогнито: это благородно. Но идти еще дальше — это уже донкихотство. Поступиться часами или подписью ради белошвейки, которой покровительствует некий барон, и не иметь чести даже встречаться с ней, — такое от сотворения мира случалось разве только в романах Голубой библиотеки.
— Смейся, если хочешь, — возразил Эжен. — На свете столько обездоленных, что всем помочь я, разумеется, не в состоянии. Тех, кого не знаю, я просто жалею, но когда сталкиваюсь с несчастным, то не могу не протянуть ему руку помощи. Как бы там ни было, остаться равнодушным к страданию для меня невозможно. Я недостаточно богат, чтобы разыскивать бедняков, — так далеко моя благотворительность не заходит, — но встретившись с ними, я подаю милостыню.
— Стало быть, хлопот у тебя немало, — заметил Марсель, — бедняков у нас хватает.
— Ну и что ж! — воскликнул Эжен, все еще взволнованный сценой, свидетелем которой он был. — Разве лучше идти своей дорогой и дать человеку умереть голодной смертью? Эта несчастная безрассудна, она сумасбродна, — все, что хочешь; она, быть может, не стоит ничьей жалости; но мне ее все-таки жаль. Разве милые подруги Ружет, которые сегодня и не вспоминают о ней, будто ее уже нет на свете, а еще вчера помогали ей швырять деньги на ветер, — разве они поступают лучше? Кого просить ей о помощи? Чужого человека, который зажжет ее письмом сигару, или, быть может, мадмуазель Пенсон, которая отправляется в гости и танцует до упаду, в то время как ее товарка умирает с голоду? Признаюсь, дорогой Марсель, что все это прямо внушает мне ужас… Мне отвратительна эта вчерашняя вертушка с ее куплетами и шуточками, которая могла смеяться и болтать в ту минуту, когда героиня ее рассказа погибала у себя на чердаке. Днями и неделями не разлучаться с подругой, почти сестрой, бегать с ней по театрам, балам, кофейням, а потом даже не знать, жива ли она, — нет, это хуже, чем равнодушие эгоиста, это бесчувственность животного. Твоя мадмуазель Пенсон — чудовище, твои хваленые гризетки, не знающие стыда, не понимающие дружбы, — самые презренные существа на свете!
Когда Эжен замолк, цирюльник, который, слушая эту тираду, продолжал водить холодными щипцами по голове Марселя, слегка улыбнулся. То болтливый, как сорока, или, вернее, как парикмахер (каковым он и был в действительности), когда можно было посплетничать, то молчаливый и лаконичный, как спартанец, когда вопрос касался дел, — он усвоил благое правило не вмешиваться самому в разговор, пока не выскажется клиент. Однако возмущение, столь резко высказанное Эженом, заставило его заговорить.
— Вы, сударь, беспощадны, — сказал он, смеясь и выговаривая слова на гасконский лад. — Я имею честь причесывать мадмуазель Мими, и, на мой взгляд, она превосходная особа.
— О да! — подхватил Эжен. — Она превосходно справляется с выпивкой и табаком.
— Справедливо, я не отрицаю. Девушки не прочь посмеяться, поплясать, покурить; но не все они бессердечны.
— Куда вы клоните, папаша Кадедис? Оставьте дипломатию и выкладывайте все начистоту.
— Я клоню к тому, — ответил цирюльник, кивая на заднюю комнату, — что там на гвозде висит черное шелковое платьице, конечно знакомое вам, если вы знакомы с его владелицей и ее несложным гардеробом. Это платье прислала мне на рассвете мадмуазель Мими; думаю, что раз она не пришла на помощь малютке Ружет, значит, и сама в золоте не купается.
— Занятно, — сказал Марсель и с этими словами встал и прошел в заднюю комнату, не обращая внимания на бедняжку в клетчатой шотландке. — Если Мими заложила платье, значит, песенка ее солгала. Но в чем же, черт возьми, она теперь будет делать визиты? Быть может, она нынче не выезжает в свет?
Эжен последовал за своим приятелем.
Цирюльник их не обманул. В пыльном углу, среди всякого тряпья, печально и смиренно висело единственное платье мадмуазель Пенсон.
— Так и есть, — сказал Марсель. — Свидетельствую, что полтора года назад этот наряд был новешенек. Перед вами домашнее платье, амазонка и парадный мундир мадмуазель Мими. На левом рукаве вы найдете пятнышко величиной с монету, оставленное шампанским. И сколько же вы под это дали, папаша Кадедис? Ибо я полагаю, что платье не продано, а находится в этом будуаре как залог.
— Я дал четыре франка, — ответил цирюльник, — и, уверяю вас, из чистой благотворительности. Другая не получила бы от меня и сорока су, потому что эта штука в чертовски преклонном возрасте, она светится насквозь — не платье, а волшебный фонарь. Но я знаю, что мадмуазель Мими заплатит: кто-кто, а она четырех франков стоит!
— Бедняжка Мими! — заметил Марсель. — Готов прозакладывать мой берет, если она не взяла эти гроши для своей подруги.
— Или для уплаты неотложного долга, — заметил Эжен.
— Ну нет, я знаю Мими, — сказал Марсель, — она неспособна снять с себя платье ради какого-то долга.
— Тоже справедливо, — отозвался цирюльник. — Я знавал мадмуазель Мими, когда ей жилось получше, чем теперь. Долгов у нее тогда была тьма. К ней ежедневно приходили описывать имущество и в конце концов отобрали всю мебель, кроме, конечно, кровати, ибо всем известно, что кровать у должников отбирать не полагается. Однако в те времена у мадмуазель Мими было четыре вполне приличных платья. Она надевала их одно на другое и спала в них, чтобы не отняли. Поэтому я был бы удивлен, если бы узнал, что она заложила свое единственное платье ради уплаты долга.
— Бедняжка Мими! — повторил Марсель. — Но как же она все-таки устраивается? Неужели она обманула своих друзей, и у нее есть в запасе еще какой-то неизвестный нам наряд? Быть может, она объелась пирога, а если она больна, то ей и вправду не к чему одеваться. Все равно, папаша Кадедис, мне больно смотреть на это платье с обвисшими рукавами, которые словно молят о пощаде. Давайте вычтем четыре франка из двадцати пяти ливров, которые вы мне ссудили; заверните платье в салфетку, я отнесу его малютке. Ну как, Эжен, что ты с твоим христианским милосердием скажешь на это?
— Скажу, — отвечал Эжен, — что ты рассуждаешь и действуешь правильно, но что, возможно, и я не ошибаюсь. Если хочешь, побьемся об заклад.
— Идет, на сигару, как члены Жокей-клуба; Ну, а здесь тебе больше делать нечего. У меня тридцать один франк, значит, мы богаты. Отправимся теперь к мадмуазель Пенсон. Мне интересно ее повидать.
Он сунул платье подмышку и вместе с Эженом вышел из парикмахерской.
— Барышня пошла к обедне, — сообщила привратница, когда они пришли к мадмуазель Пенсон.
— К обедне! — удивился Эжен.
— К обедне! — повторил Марсель. — Не может быть, она дома. Впустите нас, мы ее старые друзья.
— Уверяю вас, сударь, она уже с час как ушла, — продолжала настаивать привратница.
— А в какую церковь она пошла?