бесконечности. Гертулия, глядя кругом, видела себя на дне сна, в котором она утрачивала ощущение, что это она рождает столько призраков, тождественных с нею своей бледностью; она чувствовала себя разрозненной здесь навсегда и видя себя всюду вокруг себя, она до того раздробилась, что, растворясь в своих собственных отражениях, отрешенная сама от себя заклятием этих удивительных чар, среди которых она ощутила себя безгранично обезличенной, она тихо опустилась, с подкосившимися коленями, на паркет, бездыханная, между тем как в уединенной комнате, над ее сомкнутыми глазами и бледным лицом, зеркала в своих золотых, черепаховых и эбеновых рамах продолжали обмениваться призрачной видимостью своих взаимных пустот.
Гермас к Гермотиму
Значит правда, что ты пошел навстречу своей судьбе! Я предчувствовал такой поворот. Люди кривят перед собою, но кто пилит себя, тот начинает себя искать, и подарки, которые ты мне прислал, дали мне знать, что ты нашел самого себя. Вот они на моем поло, и, глядя на них, я думаю о тебе. Я снова вижу тебя таким, как во время наших встреч в старом саду. Я не знаю твоих путей, о Гермотим, не знаю, какие камни заставлял ты катиться перед тобой на дороге концом твоей трости из черного терновника. Как пришел ты к мудрости, повелевшей тебе сообразоваться с твоими снами? Люди приобщаются самим себе. Нужно было, чтобы через бесполезные доктрины ты пришел к самому себе. Гертулия преподала тебе больше, чем книги философов; у нее были прелестные глаза, и она умела держать цветок в своих прекрасных руках; она была похожа на него. Мы должны вдыхать только то, что мы украсили цветами, и цветом наших глаз оттеняется красота вещей. Люди ищут слишком далеко. Твоя душа, старательная, дидактическая и приверженная к форме, захотела дойти в своем заблуждении до конца. Любовь гостья мудрости, - так говорил ты, - но ты искал ее в том месте, где красовалась лишь гримаса ее присутствия. Скорбь показала тебе ложность твоих доктрин; что могут они сделать для нашего исцеления?
Я понял значение твоей вестницы-стрелы; из перьев и стали, она делает более легким то в нас, что может взлететь, и убивает то, что должно в нас умереть. Обнаженный кинжал обозначал твое смертельное желание стать другим человеком, а фляжка должна была выразить жажду твою познать самого себя в эмблематическом зеркале, где можно увидеть себя за пределами себя самого; но когда я получил вещий ключ, я угадал, что он открыл тебе доступ к твоей судьбе, и спелый колос, о Гермотим, изображает в моих глазах тебя. Все это прекрасно. Любовь родила в тебе инстинктивное желание сообразовать свою душу с красотой чувства, которое, какую бы печаль ни несло оно, требует особого приема, - ты понял, какого. Ты захотел украсить свою душу для ее торжества, захотел обезоружить свою победу и, отдавая мудрости любовь, отдать любви мудрость. Ты увидел, что в тебе одном лежит тайное средство стать другим, принудительное! Это - таинственный спящий, которого не пробудят ни тонкости методов, ни шум споров, ни что-либо другое, не сродное его таинственному молчанию.
Все это прекрасно, Гермотим, и мне мнится, что в садах, где мы гуляли, заключена част на чуда, преобразившего тебя. Помнишь ты Лестницу Нарцисса? Места, сами того не сознавая, действуют на наши грезы; там теперь полнее всего твои грезы очутятся возле самих себя.
Итак, возвращайся, брат мои, потому что в конце водной аллеи ты наймешь могилу Гертулии. Там она покоится. Там же и мы когда-нибудь обретем свой покой. В том месте, где были три статуи, воздвигнутся три могилы. Ее могила уже находится посредине. Над ней высится памятник из розового с черным мрамора; окрестность всегда безмолвна, так как я велел разрушить фонтаны; взамен них там посажены цветы, самые наивные и самые свежие; для нас вырастут другие, об этих же можно сказать, что заря поставила на них свою нагую ступню. Разве не была Гертулия зарею твоего истинного знания, весной твоей мудрости, обильное лето которой ты вкушаешь теперь? Ты познаешь, быть может, ее горькую осень; это - время года моей души, и как раз сейчас оно нисходит и на старые деревья сада.
Этот сад теперь принадлежит мне, я приобрел его весь и присоединил к моим садам. Мое уединение, как ты видишь, обширно, и мы там сможем, по крайней мере, ходить с открытым лицом, презрев - и ты и я - маски, которые надевают на себя человеческие существа, - мы, которые носим единственный лик, лик нашей судьбы.
ИСТОРИЯ ГЕРМАГОРА
Святому Юлиану Гостеприимцу
Долгое время был он Бедным Рыбаком, которого видели в Лимане, при устье реки, стоящим в неподвижной лодке.
Вода медленно течет вдоль обшивок, и так как она приходит очень издалека, из глубины лесных или плодоносных земель, она несет течением листья, соломинки, иногда цветок, травы, которые цепляются за лодку или кружатся в легком водовороте. Над бледным морем серое небо; песок берегов соединяется с дюнами взморья. Лодка еле заметно качается; страдающая и усталая, она стонет: жалоба ее суставов мешается со вздохами каната, и тощие руки поднимают пустую сеть.
Уже много дней и лет, как он очень часто вытаскивал сеть напрасно. Рыбы не попадались в нее, хотя рыбак терпеливо и внимательно сообразовался с ветром, с временем года, с приливом и очень заботился о том, чтобы тень его не выступала за края лодки, и ни разу он не увидал лица своего в воде.
Иногда, устав от бесполезного стояния, он греб в открытое море. Сильные волны тяжело баюкали его печаль; глубокая вода зеленела. С моря он видел песчаный берег лимана. Ветер свистел в снастях, и целыми днями рыбак упорно предавался своему труду.
Этим тяжелым и бесплодным дням он предпочитал скудость ничтожной добычи, мелкую рыбу пресных вод, тишину реки, ее ленивое колыхание, ее скользящий и однообразный бег, который уносил, один за другим, листья, соломинки, цветок.
Птицы, не боясь его, летали кругом. То были серые чайки с отважным взмахом крыльев. Ему больше нравились трясогузки, прыгающие на прибрежном песке. За ними мысль его уходила в обширные внутренние Земли, где из вод журчат только ручьи, из которых пьют пастухи; мягкая тина болот истоптана там скотом, благоухание сена смешивается с запахом стойла; в садах есть пчелиные ульи, и скирды тянутся рядами на полях; с маленькой квадратной нивы, вскапываемой на солнце, видно впереди только небо над живой изгородью. Пот стекает со лба теплыми каплями, и тень деревьев так свежа, что кажется, будто пьешь из источника.
Однажды вечером, когда он так грезил, растягивая свои сети на песке вокруг вытащенной на берег лодки, он услышал, как кто-то с ними заговорил. Это был чужестранец; его корпус опирался на палку; с усталыми чертами лица, в грубом шерстяном плаще, он был похож на сумерки. Человек хотел купить сети и лодку и, не переставая говорить, он отсчитывал в темноте, одну за другою золотые монеты.
На рассвете Гермагор Рыбак остановился посреди обширной песчаной долины, где пробивались голубоватые травы. Река окружала ее прихотью своих изгибов, и ее сине-зеленая вода текла меж островов, которые отражались в ней и, словно корни, погружали в нее верхушки своих опрокинутых деревьев. Птица вспорхнула с кустарника; бабочки летали на крыльях из сонного шелка, серые и розовые, некоторые желтые как золото. Гермагор ощупал деньги, которые он нес в полотняном мешочке, и снова пустился в путь. Сумерки наступали, и каждый вечер путник пересчитывал свое скромное богатство.
На исходе дня, в продолжении которого он шел мягкими лугами, Гермагор заметил леса. Они загораживали массивной линией весь горизонт; в их глубине жил долгий сумрак, просторное молчание; иногда казалось, что заросли кончаются и обрываются опушкой; тогда он принимался бежать, но лес начинался снова внизу какого-нибудь оврага, верх которого, с пробелом деревьев в небе, создавал ложную прогалину, из которой взору открывалось продолжение волнующихся вершин.
Долгое время в этом уединении Гермагор слышал только ветер, но однажды он уловил эхо, которое доносило ему шум топора, и, направившись в ту сторону, он повстречал дровосеков, которые рубили буковые деревья; дальше он заметил крышу с дымком, и, наконец, увидел землю, о которой грезил. Холмы медленно струились, луга чередовались с хлебными полями, вдоль которых тянулись ряды тополей; иногда было слышно, как поет флейта; под ивами сушилось белье, и вечером все казалось таким спокойным, что