они были там. Я все еще сомневался, хотя все свидетельствовало о свершившемся; но я никак не решался поверить до конца, покуда кто-нибудь, чьи слова имеют для меня вес, не скажет мне об этом определенно. Случай свел меня с г-ном д'О, которому я задал вопрос и получил ясный ответ. Узнав правду, я постарался не слишком обнаружить свою радость. Не знаю уж, насколько мне это удалось, но, как бы то ни было, ни радости, ни горю не под силу было притупить мое любопытство, и, прилагая все старания, чтобы соблюсти приличия, я отнюдь не чувствовал себя обязанным разыгрывать страждущего. Я уже не опасался, что медонская цитадель вновь откроет огонь, не опасался свирепых вылазок ее беспощадного гарнизона; после того как король проследовал в Марли, я, отринув излишнюю сдержанность, принялся откровеннее наблюдать все это многочисленное сборище, вглядываться в тех, кто был потрясен более, кто-менее прочих, кто проявлял иные чувства, следить за теми и другими и пытался украдкой проникнуть в их мысли. Следует признаться, что, тот, кто хорошо знает подноготную двора, черпает безмерное удовлетворение в том зрелище, какое открывается сразу после подобных выдающихся событий, столь любопытных во многих отношениях: каждое лицо приводит на память хлопоты, интриги, усилия, предпринимавшиеся во имя карьеры, ради создания и упрочения котерий, уловки, имеющие целью продержаться самим и потеснить других, всевозможные средства, идущие для этого в ход, — более или менее прочные связи, отдаление, охлаждение, злопыхательство, мнимые услуги, хитрости, заискивание, мелочность, взаимные подлости; замешательство и растерянность на полпути или на подступах к свершению надежд; равнодушие, оковывающее тех, кто всего достиг; тяжесть, по той же причине гнетущая их соперников и участников враждебной котерий; истинная цена побуждений, направляющих в этот миг их происки и хитросплетения на путь добра; высший и неожиданный успех одних-я и сам был в числе наиболее удачливых, ярость других, замечающих этот успех, замешательство их и тщетные усилия его скрыть, проворство взглядов, летающих повсюду и исследующих души, беззащитные в первую минуту внезапного смятения и беспокойства; сопоставление всего, что при этом обнаруживаешь, удивление, когда не замечаешь того, что ожидал, — не то по отсутствию мужества у тех, за кем наблюдаешь, не то по недостатку ума; изумление, когда замечаешь нечто за теми, от коих ничего подобного не ожидал, — все это множество живых предметов наблюдения и важнейших признаков доставляет удовольствие тому, кто умеет их оценить, удовольствие, быть может, не слишком основательное, зато одно их самых сильных, коими можно наслаждаться при дворе. Ему-то и предался я всей душой и с тем большим самозабвением, что воистину избавился от большого зла и чувствовал, что накрепко связан и разделяю судьбу с лучшими умами, а они и не думали пролить хоть слезинку. Я наслаждался их несомненным превосходством и торжеством, приумножавшим мое собственное, упрочивавшим мои надежды и устремлявшим их ввысь, сулившим мне покой, на который в противном случае я мог рассчитывать очень мало, привыкнув тревожиться о печальном своем будущем; с другой стороны, будучи вследствие своих связей, да и по личным мотивам, врагом тех высоких особ, коих эта потеря угнетала, я с первого же торопливого взгляда с непередаваемым удовольствием видел, сколь многое от них ускользнуло и как велики будут в грядущем их горести. В голове у меня так ясно запечатлелись различные коте-рии, входящие в них группировки, их тылы, различные участники и положение их в придворной иерархии, их ходы, побуждения, разнообразные интересы, что и многодневные размышления не обрисовали бы мне положение вещей и возможные последствия столь отчетливо, как первый же взгляд на все эти лица, напомнившие мне еще и о тех, кого я не видел, но знал, что они тоже будут рады поживиться лакомым куском. Итак, я остановился, чтобы немного понаблюдать за зрелищем, разыгравшимся в различных комнатах этого просторного и шумного здания. Неразбериха продолжалась добрый час; герцогиня дю Люд все это время вообще не показывалась- ее уложила в постель подагра. Наконец г-н де Бовилье догадался, что пора избавить обоих принцев от всеобщей назойливости. Он предложил, чтобы герцог и герцогиня Беррийские удалились к себе и все разошлись из покоев герцогини Бургундской. Это мнение сразу же подхватили другие. Герцог Беррийский пошел прочь — сам, лишь иногда опираясь на руку жены; с ними ушли г-жа де Сен-Симон и еще горсточка людей. Я последовал за ними на расстоянии, не желая долее обнаруживать свое любопытство. Герцог хотел лечь у себя в опочивальне, но герцогиня Беррийская не соглашалась его покинуть. Оба они так задыхались, что при них остался медицинский факультет в полном составе, снабженный всем необходимым. Ночь прошла у них в слезах и криках. Герцог Беррийский то и дело спрашивал, нет ли вестей из Медона, не желая понимать, по какой причине король не в Марли. Иногда он допытывался, не появилась ли надежда, порывался послать за новыми сведениями и только совсем уже поздним утром перед его взором была поднята зловещая завеса. Вот с каким трудом природа и корысть человеческая убеждается в свершившемся непоправимом несчастье. Невозможно описать, в какое состояние пришел герцог, когда обрел наконец способность все понимать. Не лучше чувствовала себя и герцогиня Беррийская, что не мешало ей всячески заботиться о муже. Герцог и герцогиня Бургундские провели ночь спокойнее, они благополучно уснули. Г-жа де Леви потихоньку шепнула принцессе, что, поскольку она не так уж и огорчена, ужасно было бы видеть, как она притворяется опечаленной. Герцогиня совершенно естественно возразила, что жалость и картина всеобщей скорби трогают ее вполне искренне и непритворно, однако соображения приличий сдерживают ее, вот и все; в самом деле, она держалась в границах правдивости и благопристойности. Герцог и герцогиня Бургундские пожелали, чтобы несколько дворцовых дам провели ночь в креслах у них в опочивальне. Полог остался поднят, и опочивальня тут же превратилась во дворец Морфея. Принц и принцесса быстро уснули, просыпались за ночь раз или два, и то на мгновение; встали они действительно довольно рано и довольно тихо. Запас влаги иссяк; отныне в подобающих случаях из глаз у них проливались только редкие и скудные слезы. Дамы, которые провели ночь, бодрствуя у них в спальне, рассказали своим друзьям что там делалось. Это никого не удивило, а поскольку Монсеньера больше не было в живых, то и не возмутило. Выйдя от герцога и герцогини Беррийских, мы с г-жой де Сен-Симон еще два часа пробыли вместе. Мы легли спать — скорее из благоразумия, чем по потребности, — но спали немного, и в семь утра я уже был на ногах; но надо признаться, что подобная бессоница — сплошное удовольствие, да и подобное пробуждение восхитительно.
В Медоне царил страх. Едва оттуда уехал король, за ним последовали решительно все придворные; они набились во все кареты, какие нашлись, а затем в те, которые прибыли позже. В одно мгновение Медон обезлюдел. М-ль де Лильбон и м-ль де Мелен поднялись к м-ль Шуэн, которая, затворясь у себя на чердаке, только теперь начинала проникаться зловещим ужасом. Она не ведала ни о чем; никто не удосужился сообщить ей скорбную весть; она узнала о своем горе только из воплей. Две подруги бросили ее в случайно подвернувшуюся наемную карету, сели туда вместе с нею и увезли ее в Париж. Поншар-трен перед отъездом заглянул к Вуазену. Слуги Вуазена долго не желали отворять, сам он крепко спал: он лег, не питая ни малейших опасений, и, проснувшись, был чрезвычайно изумлен. Еще больше удивился граф де Брион. Он сам и его люди легли спать, также ни о чем не подозревая; никто о них не подумал. Проснувшись, граф обнаружил, что кругом царит полная тишина, решил пойти узнать, что нового, и никого не нашел, пока наконец, поражаясь' все более, не узнал о свершившемся. Всю ночь по садам блуждала толпа слуг Монсеньера. Многие придворные ушли поодиночке, пешком. Это был всеобщий разброд, великое рассеяние. У тела остался один или самое большее двое слуг; наивысших похвал заслуживает Лавальер, единственный из придворных, который, никогда не разлучаясь с Монсеньером при жизни, не покинул его и после смерти. Ему с трудом удалось найти человека, чтобы послать за капуцинами, которые читали бы молитвы над покойным. Разложение началось так быстро и такое сильное, что распахнутые стеклянные двери, выходившие на террасу, ничем не помогли, и Лавальер, капуцины и очень немногие из слуг, оставшихся при господине, провели ночь на воздухе. Дюмон и его племянник Казо, сраженные сильнейшим горем, предавались ему в покоях коменданта замка. Они утратили все после долгих лет жизни, исполненных мелочных забот, настойчивости, труда, на протяжении коих их поддерживали самые радужные и самые обоснованные надежды, которые тешили их так долго и развеялись в один миг. К утру Дюмон насилу смог отдать некоторые распоряжения. Я искренне пожалел его.
Все пребывали в полной уверенности, что все обстоит благополучно, а потому ни у кого и мысли не было, что король приедет в Марли. Оказалось, что там ничего не готово: не было ключей от покоев, насилу отыскался огарок свечи, да и то не восковой, а сальной. Король более часа провел в полной неразберихе в прихожей у г-жи де Ментенон, которая была вместе с ним; там же находились- ее высочество герцогиня, принцесса де Конти, г-жа де Данжо и г-жа де Келюс, примчавшаяся к тетке из Версаля. Эти две дамы пробыли в прихожей недолго, из деликатности переходя с места на место. Те, кто приехал следом и продолжал прибывать, толклись в гостиной среди такого же беспорядка, не зная, где приклонить голову. Долгое время передвигались только ощупью — огня по-прежнему не было, ключи по-прежнему были перепутаны, растерянные слуги их растеряли. Наиболее отважные из тех, кто был в гостиной, мало-помалу начали совать нос в прихожую; одной из первых туда протиснулась г-жа д'Эпине, потом один за другим потянулись все прочие, влекомые любопытством и надеждою, что их усердие будет замечено. Король забился в угол, сел там в окружении г-жи де Ментенон и двух принцесс и плакал, почти не переставая. Наконец отомкнули опочивальню г-жи де Ментенон, и король избавился от всеобщей навязчивости. Он вошел в спальню, сопровождаемый лишь г-жой де Ментенон, и пробыл там еще час. Затем он пошел спать (было уже около четырех часов утра) и дал ей возможность перевести дух и побыть одной. Король лег, все нашли наконец, где ночевать, и Блуэн распорядился, чтобы все, кто желает разместиться в Марли, обратились к нему, а он доложит королю и известит тех, кому будет дозволено остаться.
Монсеньер был росту скорее высокого, весьма дороден, хотя без чрезмерной грузности, очень горделив и благороден с виду, ничуть не груб, и лицо его было бы весьма приятно, когда бы покойный принц де Конти, по несчастью, не сломал ему нос во время игры — в ту пору оба еще были детьми. У него были прекрасные белокурые волосы, лицо сплошь покрыто ярко-красным загаром и очень полное, совершенно невыразительное; ноги его были необыкновенно красивы, ступни на удивление малы, щиколотки худы. При ходьбе он всегда ощупывал перед собой дорогу и ставил ногу в два приема: он постоянно боялся упасть и требовал, чтобы его поддерживали, если путь не был идеально прям и ровен. Он ловко сидел на коне и прекрасно выглядел верхом, однако был не слишком храбрый наездник. На охоте впереди него бежал Казо, и стоило принцу потерять его из виду, как он впадал в ужас; он пускал лошадь только в курцгалоп и частенько останавливался под деревом, поджидая остальных охотников, долго искал их, а затем возвращался. Он был большой любитель поесть, однако в пределах благопристойности. После сильного несварения желудка, которое сначала было принято за апоплексический удар, он вообще ел плотно только раз в день и соблюдал умеренность, хоть и был, как все королевское семейство, отменным едоком. Почти все его портреты обнаруживают большое сходство с оригиналом. Характера у него не было никакого, здравого смысла достаточно, но ни намека на сообразительность, что обнаружилось в деле о завещании испанского короля;[205] было в нем высокомерие, было достоинство — и природное, и проистекавшее из его представительности, и усвоенное в подражание королю; его отличали безмерное упрямство и то сочетание связанных между собою слабостей, из коих была соткана его жизнь; он был ласков по лени и по некоторой недалекости, но в глубине души черств, хотя внешне казался добрым, причем доброта его распространялась только на подчиненных и слуг и выражалась лишь в расспросах о всяких низменных предметах; с низшими он вел себя поразительно фамильярно, между тем оставался безразличен к чужому горю и нищете, причем скорее по небрежности и в подражание другим, чем по природной жестокости; он был поразительно молчалив и, следовательно, скрытен: все были убеждены, что он никогда не говорил о государственных делах с Шуэншей — быть может, просто потому, что оба ничего в них не смыслили. С одной стороны, по причине своей толщины, с другой — из-за трусости принц этот являл собой образец редкой сдержанности; в то же время он был горд сверх всякой меры, что в дофине несколько забавно, тщеславен и крайне внимателен и чувствителен к полагающимся ему почестям и вообще ко всему. Однажды м-ль Шуэн заговорила с ним о его молчаливости и он ответил, что слова людей, подобных ему, имеют большой вес и, будучи произнесены необдуманно, требуют огромного удовлетворения; вот почему он так часто предпочитает промолчать. Скорее всего, это проистекало из его лени и безмерной апатии, а сама эта превосходная максима, коей он злоупотреблял, наверняка была усвоена им лучше всего, что преподали ему король или герцог де Монтозье. Он превосходно управлялся со своими делами: сам записывал все личные расходы, знал, сколько стоит каждая мелочь, хотя тратил бесконечно много на строительство, на мебель, на всевозможные удовольствия, на поездки в Медон и на снаряжение для охоты на волков, о которой ему внушили, будто он ее обожает. Он любил всякую крупную игру, но с тех пор, как пустился строить, позволял себе лишь умеренные ставки; впрочем, скуп он был до неприличия, не считая весьма редких случаев, сводившихся к пенсионам для лакеев и прочих