то, что дофин говорил о принцах крови, я лишь упомянул об узаконенных детях и стал терпеливо дожидаться, когда он сам обратится к интересующему меня предмету. Наконец он завел об этом речь. Тут он понизил голос, стал осторожнее в выборе слов, зато на лице у него — глаза мои трудились не менее прилежно, чем уши, — появилось весьма многозначительное выражение; он начал с того, что оправдывал короля, хвалил его, сожалел об изъянах в его воспитании и о том, что он поставил себя в такое положение, когда может никого не слушать. Я возражал дофину только миной и видом, чтобы, не преступая границ скромности, дать понять, сколь ощутимо для нас это несчастье. Он прекрасно понял мои невысказанные слова и ободрил меня к дальнейшему. Подобно ему, я начал с хвалы королю, с тех же сетований, какие слышал от принца, а потом перешел наконец к проистекавшим отсюда неприятностям. Я делал упор — и не без причин — на набожности, на дурном примере, лишнем искушении для женщин, которые все готовы будут устремиться в королевские объятия, изобразил скандальность полного равенства между сыном, рожденным в законном браке, и сыном двойного прелюбодеяния, [275] что приведет спустя два поколения к неслыханному равенству законного и незаконного потомства короля, какое уже существует, как мы видим, между герцогом Шартрским и детьми герцога Мэнского; эти мои замечания отнюдь не навеяли на него скуку. Дофин, возбужденный собственной речью, а, может быть, также и моею, разгорячился и перебил меня. Последний пример чувствительно его задел. Он завел речь о разнице между тем происхождением, величие и достоинство которого заключено в неотъемлемом праве на корону, и тем, которое проистекает лишь из преступного и скандального любострастия, коему сопутствует только позор. Дофин перечислил множество ступеней, по которым незаконнорожденные — это слово часто слетало у него с языка — поднимались до уровня принцев крови, ради своей выгоды все дальше повышая этот уровень в ущерб нам. Он снова вернулся к пункту эдикта о короновании; то, что было, по его мнению, недопустимо по отношению к принцам крови, представлялось ему чудовищным и почти святотатственным по отношению к узаконенным детям. При всем том он, однако, постоянно делал множество уважительных оговорок относительно короля, упоминая о нем с нежностью и сочувствием и вызывая у меня бесконечное восхищение тем, как в этом просвещенном наследнике трона сочетались превосходный сын и превосходный будущий государь. Под конец он задумчиво сказал мне: «Такие дети — огромное несчастье. Доныне Господь хранил меня от вступления на этот путь; но гордиться этим не следует. Не знаю, что станется со мной в грядущем: быть может, я тоже ударюсь в распутство; молю Всевышнего удержать меня от этого однако мне кажется, что, будь у меня незаконные дети, я поостерегся бы возвышать их подобным образом, да и просто признавать их. Но такие чувства питаю я ныне по милости Господа, внушающего их мне; никто не может быть уверен в том, как долго продлится Его милость, а посему следует хотя бы держать себя в надежной узде, дабы защититься от подобных неурядиц». Меня очаровало столь смиренное и в то же время столь мудрое чувство; я похвалил его со всем пылом. Мои хвалы исторгли у дофина новые свидетельства благочестия и смирения; затем мы вернулись к предмету нашего разговора, и я заметил, что всем известно, с каким неудовольствием узнал он о новых отличиях, которых добился герцог Мэнский для своих детей.[276] Ничто на свете не сравнилось бы в выразительности с его немым ответом. Он весь вспыхнул, и я видел, что он с трудом держит себя в руках. Выражение его лица, отдельные жесты, прорывавшиеся наперекор сдержанности, к которой обязывало его го, что при нем прозвучало явное порицание королю, красноречиво свидетельствовали о том, как тяготили его все эти чудовищные несправедливости и как быстро с ними будет покончено, едва он взойдет на трон. Я видел достаточно, чтобы надеяться на все, и даже осмелился дать ему это понять; не сомневаюсь, что угодил ему этим. Наконец, поскольку беседа наша затянулась на два часа с лишним, он обратился ко мне с утешением по поводу утрат, понесенных нашим достоинством, упомянул о том, как важно его восстановить, и заверил, что будет рад основательно изучить предмет. В начале разговора я предупредил принца, что он будет удивлен обилием и размерами наших потерь, если окинет их все единым взглядом; теперь я предложил исследовать этот вопрос и представить ему отчет; он не только изъявил на то свое желание, но сам с жаром попросил меня этим заняться. Я выговорил себе небольшую отсрочку, дабы уточнить мои сведения, и спросил, в каком порядке изложить ему события: по роду и характеру их или по хронологии? Он предпочел последнее, хотя для него это было не столь наглядно, а для меня более затруднительно. Я сразу же ему на это указал, но он настоял на своем выборе, а для меня главное было угодить ему, пусть даже ценой лишних усилий. Опускаю слова, в которые я облек свою благодарность за то, что он оказал мне честь своим доверием, и все, что я только мог при этом сказать ему лестного. Прощаясь, он разрешил мне видеться с ним на людях только в тех случаях, когда я сочту, что это не будет грозить мне неприятностями, а наедине — всякий раз, когда у меня явится надобность с ним побеседовать. Нетрудно вообразить, в каком восторге я от него вышел после столь интересного разговора. Обладая доверием справедливого, просвещенного дофина, стоявшего так близко к трону и уже принимавшего участие в государственных делах, я был преисполнен радости и самых светлых надежд. Во все времена самым заветным из моих желаний было счастье и благо государства, а затем возвышение нашего достоинства; это было для меня много дороже личного преуспеяния. В дофине я обнаружил стремление ко всему этому; я видел, что смогу участвовать в его великих трудах и в то же время возвышусь сам, а если приложу некоторое старание, то стану бесспорным обладателем множества бесценных преимуществ. Я думал лишь о том, чтобы оказаться достойным одного из них и верой и правдой трудиться ради остальных. На другой день я дал отчет герцогу де Бовилье во всем, что было сказано между мной и дофином. Герцог радовался вместе со мной; мысли дофина о нашем достоинстве и особенно о незаконнорожденных его не удивили. Мне уже было известно и в другом месте я об этом говорил, что дофин обсуждал с герцогом де Бовилье щедрые милости, пожалованные детям герцога Мэнского; теперь же для меня было очевидно, что они пришли к полному согласию относительно незаконнорожденных и что г-н де Бовилье прекрасно осведомил дофина в вопросе о нашем достоинстве. Постепенно мы пришли с ним к полному единству относительно дофина и тех предметов, о коих шла речь в двух моих с ним беседах; мы условились, что мне лучше видеться с его высочеством на прогулках, а не у него дома, когда он окружен придворными, потому что на прогулках мне проще к нему подойти и расстаться с ним, обронить замечание, заговорить или промолчать, смотря по тому, кто при этом окажется; словом, мне должно принимать во внимание все, что подсказывает осторожность, дабы избежать огласки и получше использовать возможности, вытекающие из благорасположения дофина. Герцог предупредил, что я могу и даже обязан говорить с дофином обо всем, если только сочту это уместным, и нисколько его не опасаться, ибо дофина следует приучать к этому; под конец он призвал меня продолжать труды, к коим я приступил. Это были плоды того, к чему он заранее долго готовился, а затем осуществил, приблизив меня к дофину. Дружба и уважение, которые он ко мне питал, убедили его, что доверие принца ко мне может принести пользу и государству, и принцу; во мне же он был настолько уверен, словно посвящал в свои труды свое второе я. Он готовил и направлял работу дофина с министрами на дому, и сами министры прекрасно об этом знали. Прежняя враждебность к нему г-жи де Ментенон отступила перед потребностью, кою она теперь испытывала, в человеке, которого в свое время не сумела погубить, который всегда держался с нею равно твердо и скромно и который не способен был злоупотребить доверенностью дофина, от коего она ничего не опасалась в грядущем, вполне уверенная в признательности принца, понимавшего, что доверием короля и своим нынешним возвышением он обязан г-же де Ментенон; к тому же она надеялась на дофину, как на себя самое, поскольку снискала ей любовь короля. Что до короля, который не слышал более от г-жи де Ментенон язвительных и хитроумных выпадов по адресу г-на де Бовилье, он следовал своей давнишней склонности к герцогу, проникнутой уважением и доверием; его ничуть не задевало то, что тяготило министров и придавало герцогу де Бовилье такое влияние в узком кругу и такой вес во всем обществе. Хотя при дворе не знали, насколько далеко простирались моя близость с ним и сношения с дофином, я все время чувствовал, что на меня смотрят, меня изучают и относятся ко мне совсем не так, как прежде. Меня боялись, во мне заискивали. Я прилагал старания к тому, чтобы с виду казалось, что я все тот же, а главное, что я ничем особенным не занят, и пуще всего остерегался ходить со значительной миной и обнаруживать то, во что силилось проникнуть множество завистников и любопытных; даже самым близким друзьям, даже самому канцлеру я позволял заметить только то, что невозможно было скрыть.
Герцог де Бовилье почти каждый день надолго запирался с дофином, который чаще всего вызывал его сам. Они вместе вели самые важные дела, как придворные, так и государственные, и направляли работу каждого из министров. Многие люди, не подозревая о том, подвергались тщательному рассмотрению с точки зрения их достоинств и недостатков, которые герцог де Бовилье взвешивал, как правило, сначала в разговоре со мной, а потом уж обсуждал с дофином. То же самое касалось целого ряда вопросов, особенно тех, кои связаны были с поведением принца. Один из них вызвал у нас с герцогом спор, причем я не мог ни уступить, ни переубедить герцога: речь шла о наследстве Монсеньера. На миг король вознамерился наследовать ему сам, но вскоре спохватился- это выглядело бы слишком странно. К вопросу о наследстве подошли так, словно оно осталось от частного лица; канцлеру и его сыну как комиссарам было поручено проделать все, что делается обычно простыми судьями по смерти частных лиц. Наследство, которое предстояло разделить, заключалось в Медоне и Шавиле, дававших около сорока тысяч ливров ренты, а также в мебели и драгоценностях на пятнадцать тысяч ливров; наследство было обременено тремястами тысячами долгу. Испанский король уведомил короля о своих притязаниях и указал, что в счет своей доли предпочел бы получить мебель. Кроме того, оказалось без счету всевозможных драгоценностей; король пожелал, чтобы цветные камни перешли к дофину, потому что в собственности короны их было мало, а бриллиантов, напротив, много. Итак, изготовили опись, произвели оценку предметов обстановки и выделили три доли: самая красивая мебель и хрусталь достались королю Испании, бриллианты и часть мебели — герцогу Беррийскому; прочие — драгоценности и остатки мебели — в Медоне она имелась в огромных количествах — поступили на распродажу с торгов в уплату долга. Распродажу поручили Дюмону и медонскому бальи; в Медоне были проданы оставшиеся предметы обстановки и драгоценности, что попроще. Основные драгоценности, коих было весьма много, распроданы были весьма неблагопристойным образом; прежде ничего подобного не бывало: дело происходило в Марли, в покоях ее высочества, в ее присутствии, а иногда в угоду ей присутствовал и дофин; распродажа превратилась в обычное послеобеденное развлечение на всю вторую половину пребывания двора в Марли. Весь двор, принцы и принцессы крови, мужчины и женщины входили прямо в покои; каждый набавлял цену; все разглядывали вещи, смеялись, болтали — словом, это были сущие торги по описи имущества. Дофин почти ничего не приобрел, но сделал несколько подарков лицам, кои были привязаны к Монсеньеру, чем смутил их, потому что при жизни отца вовсе их не жаловал. По случаю этой распродажи вспыхнуло несколько небольших споров между дофиной и герцогом Беррийским, на которого нажимала герцогиня Беррийская, хотевшая заполучить ту же вещицу, что и дофина. Особенно сильно повздорили они из-за табака, коего было много и отменного качества, поскольку Монсеньер часто его употреблял; пришлось вмешаться герцогу де Бо-вилье и нескольким наиболее приближенным дамам; на сей раз не права оказалась дофина, и в конце концов ей пришлось принести самые учтивые извинения. Доля герцога Беррийского повлекла за собой тяжбу, потому что ему был назначен пожизненный пенсион, о чем он и Монсеньер в свое время подписали документ, из коего следовало, что он отказывается от своей доли в наследстве короля и Монсеньера, поскольку заранее получает все, что ему причитается. Такое решение было вынесено в присутствии короля, который тут же увеличил ему пенсион настолько, что возместил всю его часть, кроме мебели и бриллиантов. Покуда шла вся эта суета, король торопил с разделом и распродажей, опасаясь, как бы тот из его внуков, которому достался Медон, не пожелал вступить во владение им, что повлекло бы за собой новый раздел двора. Это опасение было напрасным. Выше уже было сказано, что дофин полностью успокоил короля на сей счет; что до герцога Беррийского, то он не посмел бы пойти наперекор его желанию, да и свита младшего принца, в случае, если бы он все же пожелал воспользоваться Медоном, не намного бы уменьшила двор, тем более что все бы заметили, что поездки в Медон не придутся королю по вкусу. Герцог Беррийский при всех своих доходах не имел собственного жилища и страстно желал заполучить Медон, а герцогиня Беррийская желала этого еще сильнее. Мне казалось, что дофин должен подарить брату свою часть наследства: он жил на счет короны, ожидая, пока она опустится на его чело; следовательно, он ничего не проигрывал от этого дара; напротив, выигрышем оказывались удовольствие от такой щедрости, благодарность брата и даже прекрасное впечатление от такого великодушного шага, который был бы с восторгом встречен и принцем, его братом, и герцогиней Беррийской и наверняка вызвал бы всеобщее восхищение. Г-н де Бовилье, которому я об этом сказал, немало удивил меня тем, что придерживался противоположного мнения. Как он мне объяснил, он исходил из того, что ничего не может быть опасней, чем предоставить герцогу и герцогине Беррийским соблазнительную возможность обзавестись собственным отдельным двором; это бы в