А по Ландсбергерштрассе проходит демонстрация с красными знаменами. 'Вставай, проклятьем заклейменный…'
Кафе 'Мокка-фикс', Александерштрассе, к услугам наших гостей сигары лучших марок, выдержанное мюнхенское пиво; играть в карты строго воспрещается, почтеннейших посетителей просят самих следить за гардеробом, за сохранность вещей не несу никакой ответственности. Владелец. Завтраки с 6 часов утра до 1 часу дня — кофе, два яйца всмятку и бутерброд — 75 пфеннигов.
В забегаловке на Пренцлауерштрассе Франца встретили громкими возгласами: 'А, господин барон пришел!' Он сел за столик, с него стащили парик; Франц отстегнул искусственную руку, заказал кружку пива, пальто он положил себе на колени.
За соседним столиком — трое, лица помятые, серые, сразу видно арестантские шкуры, бежали должно быть. Сидят, звонят…
— Ну вот, захотелось мне выпить, я и думаю, зачем далеко ходить, тут как раз подвал, живут в нем поляки какие-то, я показал им колбасу и сигареты, а они и спрашивать не стали, откуда у меня товар, тут же купили и еще водкой меня угостили, я отдал им товар, а наутро дождался, пока они ушли, и — в подвал, фомка у меня с собой, а там все на месте, и колбаса, и сигареты, ну, я все забрал и — привет. Чисто сделано, а?
— Собаки-ищейки, что в них проку? Вот у нас, например, бежали пять человек — под стеной. Как, спрашиваешь? А вот я тебе сейчас в точности объясню. Стена-то обита с обеих сторон листовым железом, миллиметров в восемь толщиной. Так они сделали подкоп под ограду! А пол в камере цементный, так они его пробили, вечерами работали, добрались до фундамента, а оттуда — под стену! Потом уж охрана спохватилась: 'Как же мы не слышали? Спали, стало быть. Да мы, мол, все слышать и не обязаны'.
Смех, веселье… Грянем застольную песню, друзья, пустим мы чашу по кругу…
— А последним появляется, ну кто бы вы думали? Конечно, наш старшой, обер-вахмистр Шваб, любит фасон давить! Явился и говорит, что он-де слышал об этом еще третьего дня, но был в командировке. Уж известно: как что случится, начальство оказывается в командировке. Мне еще пива, и мне кружку, и три сигареты.
Рядом за столиком какая-то девушка расчесывает волосы долговязому блондину. Тот все напевает: 'О Зонненбург, о Зонненбург…' Выждал, пока стихло кругом, и запел в полный голос. Душа песни просит!
'О Зонненбург, о Зонненбург, зеленые листочки! Где сидел я прошлым летом? Не в Берлине, не в Штеттине, не сидел я в Магдебурге. Ну, так где же я сидел? Нет, дружок, не угадаешь: в Зонненбурге, в Зонненбурге.
О Зонненбург, зеленые листочки! Вот образцовая тюрьма, гуманность в ней царит сама. Там нас не бьют, не обижают, не пугают, не оскорбляют. Там не житье, а благодать — есть, что выпить, что пожрать.
Там чудесные перины, сигареты, пиво, вина. Да, приятель, там жить можно, надзиратели надежны, преданы нам телом и душой. В мастерских мы там сидим и служивым говорим: сапоги берите вы, но достаньте нам жратвы! Гимнастерки и штаны, рухлядь старую с войны переделать мы должны. А мы не станем их перешивать, можете их сразу 'налево' продавать! Только, братцы, не скупитесь и деньгами поделитесь. Ведь деньги пригодятся нам, бедным арестантам.
Завелись у нас фискалы, выдать нас хотят. Мы им кости поломаем, ребра им пересчитаем. Им ребята говорят: веселитесь вместе с нами, не то расплатитесь боками. Подумайте в последний раз! Мы вас мигом успокоим, мы вам темную устроим — шутить не принято у нас.
Коли вы шутить хотите, то к директору идите, — он немного 'не того' и не видит ничего. Раз поднялся шум и гам — ревизор явился к нам. Кое с кем поговорил и начальству заявил: 'Не дам спуску никому, буду я ревизовать Зонненбургскую тюрьму'.
Только, ребята, остался он с носом. Что дальше было, сейчас расскажу. Сидели мы в тюремном буфете — два надзирателя и мы, и вот сидим мы так, выпиваем, и входит к нам, ну кто бы вы думали?
К нам пришел, бум, бум, бум, к нам пришел, бум, бум, бум, господин ревизор! Что вы скажете на это? Грянул тут наш дружный хор: пусть живет наш ревизор, пусть залезет на забор, пусть прилипнет к потолку, тяпнет рюмку коньяку, пусть присядет в уголку!
Что сказал нам ревизор? Стыд и срам, — кричит, позор! Это я, ваш ревизор, бум, бум, это я! Говорит наш ревизор: 'Кто надзиратель здесь, кто вор, не возьму я в толк никак. Здесь тюрьма или кабак? Прекратите глупый смех, упеку вас в карцер всех! Это я ревизор, бум, бум, бум, это я, бум, бум!
О Зонненбург, о Зонненбург, зеленые листочки. Но не вышел его номер, он с досады чуть не помер и, от злости сам не свой, покатил к жене домой. Бум, бум, господин ревизор! Остался с носом в этот раз, только не сердись на нас'.
А ну налетай — кому штаны и бушлат! Один из молодчиков достает сверток. В нем — коричневый арестантский бушлат. Продается с торгов, кто больше даст? Цены бросовые! Распродажа уцененных товаров. Отдаю бушлат по дешевке! Всего за рюмку коньяку. А ну налетай! Шум. Смех! 'О светлый миг, блаженный миг. Поднимем вновь бокалы…'
Вторым номером пойдет пара парусиновых туфель, хорошо приспособленных к местным условиям жизни в каторжных тюрьмах, подошвы соломенные, рекомендуются для побегов! Третьим номером — одеяло.
— Послушай, ты бы хоть одеяло-то старшому сдал. Неслышно вошла хозяйка и, осторожно прикрыв за собою дверь, сказала:
— Тише, тише, там полно народу.
Один с тревогой поглядел на окно. Его сосед рассмеялся.
— Брось. Окно нам ни к чему! Если что — вот, гляди. Он нагнулся и поднял крышку люка под столом.
— В погреб, а оттуда на соседний двор, карабкаться придется, дорога ровная. Только не снимать шапки, а то сразу в глаза бросится!
— Хорошую ты, брат, песню спел, — пробурчал какой-то старик. — Но есть и другие не хуже! Эту вот знаешь?
Он достает из кармана мятый лист бумаги, исписанный кривыми каракулями.
— Называется 'Смерть кандальника'.
— А она не очень жалостливая?
— Что значит 'жалостливая'? Правильная песня, твоей не уступит!
— Ну, валяй, старина, смотри только сам не заплачь, то еще клецкой подавишься.
'Смерть кандальника. Хоть и бедный, но веселый, шел он честною стезею, свято чтил он благородство, чуждо было ему злое. Но, увы, несчастья духи на его дороге встали, обвинен он был в злодействе. Сыщики его забрали.
(Загнали, затравили меня, чуть совсем не убили! Травят и травят — не дают жить, не знаешь, куда деваться, не убежишь от них. Как ни беги — все равно тебя догонят. Вот теперь загнали, затравили Франца, ладно, хватит с меня, довольно, не побегу дальше, нате — жрите!)
Как ни плакал он, ни клялся, суд не верил его слову, все улики были против, в кандалы он был закован. Судьи мудрые ошиблись (загнали, затравили они меня), их неправым приговором (затравили меня псы проклятые) заклеймен он был навеки несмываемым позором. 'Люди, люди, — восклицал он, слезы горя подавляя, — отчего мне нету веры, никому не сделал зла я'. (Травили, жить не давали. Никуда от них не скроешься. Как ни беги, все равно догонят! Нет больше сил! Я сделал все, что мог.)
А когда он из темницы вышел чуждым пилигримом, то весь мир переменился, да и сам уж стал другим он. Он бродил по краю бездны, путь потерян безвозвратно, и его, больного сердцем, гнала бездна в ночь обратно. И бедняк, людьми презренный (как они меня травили, псы проклятые), потерял тогда терпенье, он пошел и стал убийцей, совершил он преступленье. В этот раз он был виновен.
(Виновен, виновен, виновен. Вот и мне надо было преступленье совершить, виновным стать! Мало я сделал — в тысячу раз больше надо было провиниться.) Строже рецидив карают, и опять в тюрьму беднягу суд жестокий отправляет. (Аллилуйя, Франц, аллилуйя, понял наконец! В тысячу раз больше провиниться надо было, в тысячу раз!) Вот еще раз он на воле, грабит, режет, жжет и душит, чтобы мстить проклятым