карман, вытащит пушку. Убьет — не моргнет глазом.
Но что ни говори — поганое это дело с Францем. Ведь надо же — уцелел, подлец!
А Рейнхольд только головой качает да посмеивается:
— Сидите, ребята, не рыпайтесь. Не пойдет он доносить! Что, ему жить надоело? Мало, что руку потерял?
И ведь не ошибся Рейнхольд. Франца бояться им было нечего. Правда, Ева и Эмиль еще раз попробовали добиться от Франца, чтоб он сказал, как это с ним случилось и кто это сделал; долго его уламывали; говорили, пусть не боится он того человека, что не дадут его в обиду, что есть у них в Берлине надежные люди. Но Франц сидел съежившись и только отмахивался: оставьте, мол. Побледнел весь, дышит тяжело — вот-вот заплачет. К чему все это? Рука все равно не вырастет! Да и вообще, надо подаваться куда-нибудь из Берлина — что ему здесь делать, калеке?
— Да брось ты, Франц, — говорит Ева, — ты еще с любым здоровым потягаешься. Но нельзя же им это так спустить. Ведь как они тебя разделали. Из машины на ходу выбросили!
— Говорю тебе, рука у меня все равно не вырастет.
— Тогда пусть заплатят.
— То есть как это заплатят? Тут Эмиль вмешался:
— А вот так: либо мы проломим башку тому, кто это сделал, либо его банда — ведь не один же он работает — должна будет выплатить тебе пособие. Об этом мы уж с ними договоримся. Пусть Пумс со своей бандой либо отвечает за него, либо вышвырнет его вон, посмотрим тогда, как он один продержится и куда приткнется. Словом, за твою руку должны заплатить. Это у тебя правая была — не левая! Пусть теперь пенсию тебе платят.
Франц молча покачал головой.
— Ну чего ты головой мотаешь? Вот увидишь, мы проломим башку тому, кто это сделал. Это преступление! А раз нельзя подать на него в суд, то мы с ним поквитаемся сами.
— Франц не был в банде, — перебила Ева Эмиля. — Ты же слышал, он не хотел заниматься такими делами, потому-то его и искалечили.
— Не хотел — не надо, его полное право! С каких же это пор можно заставить человека делать то, что он не хочет? Мы ведь не дикари какие-нибудь!
Франц снова замотал головой.
— Все, что вы на меня истратили, я отдам, все до последнего пфеннига.
— Да не о том речь, ничего мы с тебя не требуем! Но надо же расквитаться с ними, черт возьми! Нельзя оставлять такие вещи безнаказанными!
И Ева решительно поддержала его.
— Нет, Франц, как хочешь, а это мы так не оставим! У тебя нервы расстроены, вот ты и упрямишься! Но на нас ты можешь положиться, у нас нервы крепкие. Плевали мы на Пумса! Вот Герберт говорит, что он им такую баню кровавую устроит, какой еще во всем Берлине не было!
— Факт! — поддакнул Эмиль.
А Франц глядит прямо перед собою и думает: 'Пусть их говорят, мне-то что; пусть говорят, пусть делают что хотят — меня это не касается. Рука у меня не вырастет, это уж точно. Лайся не лайся, а руку не вернешь. А ведь могло быть и хуже!'
И стал он снова вспоминать, все по порядку. Ведь Рейнхольд, наверно, возненавидел его за то, что он бабенку ту от него не взял? Вот и выбросил его из машины, и оттяпали ему руку в клинике. Хотел он по- честному жить, и вот оно чем кончилось! Франц вытянулся в постели и стиснул свой единственный кулак: вот так оно и было, именно так! Ну, ладно, мы еще посмотрим, мы еще повоюем!
Так и не сказал Франц, кто его из машины выбросил. Но друзья больше не приставали к нему — они были уверены, что в один прекрасный день он сам это скажет.
Шайка Пумса на время исчезла из Берлина. Денег у них теперь куры не клюют. Можно и передохнуть. Двое поехали на побывку домой в Ораниенбург, а сам Пумс уехал на курорт Альтхейде лечиться от астмы — 'стал на ремонт'. Рейнхольд пил помаленьку — каждый день рюмки две-три. Привык уже. Надо ведь жизнью пользоваться. Не может понять, как это он, дурак этакий, раньше спиртного в рот не брал, а все кофе да лимонад тянул. Разве ж это жизнь? У Рейнхольда было отложено несколько тысяч, об этом и не знал никто. Вот и собрался он теперь потратить их, только не знал еще как. Не дачку же покупать. Поначалу завел он себе новую любовь — шикарная женщина, видно знавала и лучшие дни. Квартирку на Нюрнбергерштрассе обставил он ей — просто загляденье. Здесь можно и пожить барином, и переждать в случае чего.
Так он и устроился — была у него теперь господская квартира в лучшей части города и старая конура с какой-нибудь 'дежурной' бабенкой. Тех он по-прежнему менял раза два в месяц, никак не мог от старых привычек отказаться.
В конце мая несколько ребят из Пумсовой шайки вернулись в Берлин. Встретились они как-то, потрепались насчет Франца, вспомнили его историю. Из-за него, говорят, чуть вся банда не погорела. Этот Герберт Вишов агитирует всю шпану против Пумсовых ребят, выставляет их подлецами и мерзавцами, уверяет, будто Биберкопф вовсе не хотел принимать участия в деле, будто его заставили насильно, а потом взяли да выбросили из машины. На это Вишову ответили, что Биберкопф хотел выдать товарищей, что никого на дело не тянули и никто его пальцем бы не тронул! Но потом, мол, ничего другого уж не оставалось.
Посидели они так, покачали головами — против всего 'закона' не попрешь, потом никто тебя на дело не возьмет, с голоду помрешь. Подумали, подумали и решили: надо все по-хорошему уладить — провести сбор в пользу Франца; ведь он в конце концов свой парень — никого не выдал. Надо определить его на отдых в санаторий и возместить расходы за лечение в больнице. Скупиться нечего!
Но Рейнхольд уперся. Этого субъекта, говорит, надо убрать. Остальные в общем были не против, даже совсем наоборот. Но вот браться за это никто не хотел. Да пусть живет, калека ведь безрукий, что с него взять? А свяжешься с ним, еще влипнешь — ему ведь определенно везет. Ну, словом, ребята раскошелились, собрали в складчину несколько сотен — только Рейнхольд не дал ни пфеннига, и поручили одному из своих отнести деньги Биберкопфу, но только когда Герберта дома не будет!
И вот однажды сидит Франц у себя тихо и мирно и читает 'Моргенпост', на обертку только она и годна, потом и за 'Грюне пост' взялся — эта газета ему больше всех нравилась: в ней никакой политики не было. Посмотрел, а номер-то от 27 ноября 1927 года. Ишь какое старье — прошлогодняя! Тогда еще я с Линой крутил, что-то она теперь поделывает?
В газете писали о новом зяте экс-кайзера: новобрачной шестьдесят один год, мальчишке — двадцать семь. Влетит это ей в копеечку — ведь пишут, что принцем он все равно не станет. 'Непробиваемые панцири для агентов полиции', ну, это вы бабушке своей расскажите!
Вдруг из кухни донеслись голоса. Вроде Ева с кем-то ругается. Э, голос как будто знакомый! Кого-то она не хочет впустить, надо посмотреть. И Франц встал, не выпуская из руки газету, пошел открыл дверь. Смотрит — там Шрейбер, тот самый, из Пумсовой банды.
С чего бы это он? А Ева из кухни голос подает:
— Осторожней, Франц, он выждал, пока Герберт уйдет, и заявился!
А Франц и говорит спокойно так:
— Ты ко мне, Шрейбер? Чего тебе надо?
— К тебе, да вот Ева не впускает. Ты что, здесь заключение отбываешь?
— Нет, с чего ты взял?
— Боитесь, что провалит он вас? — кричит Ева. — Гони его, Франц!
А Франц снова говорит:
— Так что же тебе надо, Шрейбер? Заходи — чего стоишь? И ты иди сюда, Ева, пусть выкладывает, зачем пришел!
Прошли они в комнату, сели. Газету Франц на стол положил, на снимке — бракосочетание нового зятя экс-кайзера: два шафера держат сзади над его головой венец… Что там еще? Охота на львов. Отстрел зайцев, боровой дичи, а вот еще — 'Дорогу истине'.
— За что вы мне платить собираетесь? Я вам не помогал.
— Как это не помогал! А кто на стреме стоял?