Это как-раз пира, в которую у Гейне начинается отход от романтических канонов, привитых ему Шлегелем. Но, с другой стороны, с трудом мирится он с тем плоским рационализмом, который процветает в некоторых берлинских филистерских умах, уверяющих, что деревья окрашены в зеленый цвет, потому что зеленое полезно для глаз. Этот рационализм особенно возбуждал против себя Гейне, который окунулся в водоворот умственной жизни города со всей страстью юноши, истосковавшегося в узких рамках мещанского Геттингена.
Берлин тогда не был еще так застроен, как в наши дни. В центре города на Лейпцигской улице, за жилыми домами тянулись роскошные парки с тенистыми деревьями, повсюду виднелись поросшие травой пустыри, а неподалеку от центра можно было встретить клочки засеянной и обработанной земли, с царящей на них почти деревенской тишиной.
Но в самом центре тянулись прямые, хорошо распланированные улицы, обсаженные по обоим краям ровными домами. На тротуарах толпилась масса наряженных дам и щегольски одетых кавалеров. Заманчиво сверкали витрины магазинов и окна модных кондитерских на Кенигсштрассе.
Среди гуляющей публики, в толпе фланеров, засматривающихся на хорошеньких женщин, можно было встретить и Гарри, который вел «светский, рассеянный образ жизни».
Он поздно вставал, потому что очень поздно ложился, как истый гурман завтракал и обедал у Ягора или в «Кафе-Рояль», пил кофе у Иости, восхищаясь воздушностью его «безе», пирожных, начиненных кремом: - «Вы, боги Олимпа, знакомы ли вы с содержимым этих безе! О, Афродита, если бы ты родилась из этой пены, ты была бы еще слаще!»
Затем - университет, лекции Гегеля и открытый путь В какой-нибудь из лучших берлинских кружков, создавшихся наподобие знаменитых парижских салонов восемнадцатого столетия.
Там - изысканные гости, оживленные литературные споры, отсюда выходит признание или выдача «волчьих билетов», браковка новых звезд на небе искусства, литературы, театра.
Едва ли не самым влиятельным из этих литературных кружков был салон Варнгагена фон-Энзе, дипломата, эстета, театрального критика, собирателя сплетен и пересудов, но прежде всего - мужа своей жены, умнейшей и оригинальнейшей Рахели фон-Варнгаген.
Не на всякий вкус она была красивой или физически интересной женщиной. Но ее незаурядный ум, глубокое художественное чутье и бурный эстетический темперамент притягивали в ее гостиную выдающихся людей. Берлинские остроумцы говорили, впрочем, повторяя ее же слова, что Рахель отличается замечательным свойством убивать всякий педантизм на тридцать миль в окрестностях.
Она была яркой индивидуалисткой, видевшей счастье человека в том, чтобы следовать всю жизнь внутренней его природе. Как дочь еврейского народа, она горела ненавистью к его угнетателям, и бессознательно, быть может, но явно в ее мозгу зрели идеи эмансипации не только женщины, ню и буржуазного класса.
Она принадлежала к тому поколению, которое, отчаявшись видеть германское отечество единым, загоралось идеями космополитизма.
Рахель не была чужда идеям утопического социализма. С горящими глазами она пророчествовала о тех временах, когда националистическая гордость будет причислена к простой суетности и когда война будет сочтена простой бойней, а не великим актом патриотизма. Буржуазная демократка Рахель фон-Варнгаген отличалась крайней неустойчивостью и непоследовательностью взглядов. Оппозиционное отношение к прусской демократии и аристократии не мешало ей принимать в своем салоне как матерых реакционеров, так и правую руку Меттерниха, официального черносотенного литератора Генца, ведшего с Рахелью довольно оживленную переписку. Заглядывал порой в ее салон и высокопоставленный дворянин-сановник, и даже какой-нибудь из принцев королевской династии Гогенцоллернов. Их привлекала сюда модность салона, изысканность общества, и они не брезгали приемами прославленной еврейской женщины, как не унижались в своем дворянском достоинстве, посещая будуары хорошеньких актрис или уборные цирковых наездниц.
Рахель фон-Варнгаген со своей многосторонностью интересовалась судьбами рабочего класса, потому что от ее взора не могло ускользнуть такое важное явление как медленный, но неустанный рост промышленного пролетариата, рано узнавшего тяготы капиталистической эксплуатации в индустриальных центрах Германии.
Рахель, этот «человеческий магнит», привлекла к себе внимание Гарри Гейне, когда он по прибытии в Берлин явился к ней с рекомендательным письмом от одного из друзей блестящего салона.
Тихий и робкий провинциальный молодой человек, державшийся в стороне от гостей, больше слушавший, чем говоривший, Гейне был некоторое время незаметной фигурой в кружке Варнгагенов. Но на одном из литературных вечеров он отважился прочесть несколько своих стихотворений, все еще не появлявшихся в печати, - и сразу завоевал себе признание. Ободренный высказываниями влиятельных друзей варнгагеновского кружка, он стал увереннее, и общество, делавшее литературную погоду, оценило его лирическое дарование на ряду с незаурядным и острым умом.
Уже летом 1821 года он сделался своим человеком в доме № 20 по Фридрихштрассе, в квартире Варнгагенов. Рахель стала его покровительницей. «Так как он тонкий и какой-то особенный, - писала Рахель Фридриху Генцу, - понимала я его и он меня часто тогда, когда другие лишь выслушивали; это привлекло его ко мне, и он сделал меня своим патроном». Со своей склонностью к преувеличениям Гейне называл Рахель умнейшей женщиной вселенной, человеком, который знал и понимал его лучше всех. «Если она только знает, что я живу, она знает так же, что я думаю и чувствую», - и он даже носил совершенно в духе романтизма галстук с надписью: «Я принадлежу госпоже Варнгаген».
Но у него не было любовного влечения к этой женщине. Кажется, в ту пору он горел страстью к прекрасной Фридерике Роберт, родственнице Рахели, которую он неоднократно в течение долгих лет прославлял в стихах и прозе.
И в другом литературном салоне - баронессы фон-Гогенгаузен был принят Гарри Гейне.
В гостиной Варнгагенов царил культ Гете, у баронессы Гогенгаузен господствовал культ Байрона, и Гейне, чувствовавший известное родство с великим английским поэтом, был провозглашен здесь его немецким преемником. Уже потом Гейне пришлось, отбиваясь от всевозможных литературных нападок, открещиваться и от этого приписывания ему слишком близкого родства с Байроном. Он писал: «Правду, в эту минуту я сознаю очень живо, что я не иду по стопам Байрона, кровь моя не так сплинно-черна, как его кровь, моя горечь исходит только от орешков из которых сделаны мои чернила, и если есть во мне яд, то он ведь только противоядие от тех змей, которые с такой опасностью для моей жизни подстерегают меня в мусоре старых соборов и замков».
Тут попутно яркое выражение сущности гейневской иронии, служащей действительно острым противоядием в его борьбе за преодоление феодальной и клерикальной романтики.
Когда Гарри уставал от великосветского тона и изысканного эстетизма литературных салонов, от геометрической правильности расположения домов прусской столицы, он уходил под своды литературного погребка Лютера и Вегенера на Шарлоттенштрассе.
Тускло горели закопченные табачным дымом лампы, шумно было за столами, звенели бокалы вина и кружки пива. Буйно пировала литературная богема Берлина, и здесь Гарри видел создателя болезненной фантастики Теодора-Амедея Гофмана, безмерно опьянявшегося, чтобы уйти от постылой обыденщины, здесь встретил он даровитейшего Граббе, увязшего в тисках прусской действительности. Здесь же собирались талантливые актеры, в том числе и Людвиг Девриент, и молодые литераторы - Карл Кехи, Людвиг Роберт, брат Рахели и муж Фридерики, Людвиг Борх и другие.
Отсюда как-то вышел опьяненным Гарри, в лунную ночь, и тогда он увидел, как дома, обычно враждебно смотрящие друг на друга, вдруг трогательно-христиански озирались вокруг и простирали вдоль