и в чем-то предоставил самим себе. Отказался стать могущественным облеченным плотью и кровью вождем: потребность чествовать, присущая такому человеку, как Иуда; поняв, что его предали, он предал в свою очередь»27. Ученики и апостолы отплатили за это Христу: отречение, предательство, фальсификация, постыдная подтасовка Вести. Лоуренс утверждает, что главным действующим лицом в христианстве является Иуда28. А затем идет Иоанн Патмосский, а за ним святой Павел. В выгодном свете они выставляют протест коллективной души, то, чем пренебрег Христос. Апокалипсис в выгодном свете выставляет притязание «бедных» и «слабых», ведь они вовсе не такие, какими кажутся, — не смиренные и несчастные, а весьма опасные люди, не имеющие иной души, кроме коллективной. Среди лучших страниц Лоуренса — страницы об Агнце: Иоанн Патмосский предвещает появление льва Иуды, но появляется Агнец, рогатый агнец, который рычит, как лев, и почему- то не вызывает доверия, агнец тем более жестокосердный и страшный, что выставляет себя жертвой, а не жрецом или палачом. Палач палачом, куда страшнее других. «Иоанн обращает внимание на агнца, которого как бы заклали, но что-то не видно, чтобы он был закланный, зато видно, как он обрекает на заклание миллионы людей; даже в конце, когда он является в победоносных окровавленных одеждах, кровь не его…»29 Настоящим Антихристом будет христианство; оно грешит против истины, силой придает Христу коллективную душу, а коллективной душе, напротив, — индивидуальное обличье, агнца Божьего. Христианство и Иоанн Патмосский заложили основу нового типа человека и мыслителя, который жив и по сей день, который снова царствует: плотоядный агнец — агнец, который кусается и кричит: «На помощь, ну что я вам такого сделал? Все это для вашего же блага и для нашего общего дела». Что за прелюбопытное обличье — обличье современного философа. Этим агнцам в львиных шкурах и с выпирающими клыками нет уже нужды рядиться в одежды святош, им ни. к чему, как говорил Лоуренс, Армия Спасения: они завладели множеством выразительных средств, множеством народных сил.
Власть — вот чего домогается коллективная душа. Лоуренс не прост, сразу его не поймешь. Коллективная душа не хочет просто-напросто захватить власть или сменить деспота. Что-то в ней жаждет разрушения власти, она ненавидит власть и могущество, Иоанн Патмосский от всего сердца ненавидит Кесаря и Римскую империю. Но, с другой стороны, она хочет просочиться во все щели власти, повсюду развести ее очаги, распространить их по всей вселенной: хочет власти космополитической, но не явной, как власть Империи, а в каждом уголке и закоулке, в каждом темном закутке, в каждой складке коллективной души30. Наконец и прежде всего она жаждет той высшей власти, что не говорит с богами, но взывает к одному-единственному безоговорочному Богу и судит все другие власти. Христианство не заключает пакта с Римской империей, оно ее преобразует. С Апокалипсисом христианство изобретает новый вид власти — систему Суда. Художник Гюстав Курбе (у Курбе и Лоуренса много общего) рассказывал о людях, которые вскакивают по ночам с криком: «Хочу судить, мне нужно судить!» Воля к разрушению, воля к тому, чтобы проникнуть в каждый уголок, воля навсегда оставить за собой последнее слово: тройная воля, в которой говорит одна-единственная упрямая воля — Сын, Отец и Святой Дух. Странным образом власть меняется по природе, протяженности, распределению, интенсивности, средствам и целям. Противовласть — власть закоулков и последних людей. Власть существует отныне не иначе, как в виде долговременной политики мщения, долговременного нарциссического предприятия коллективной души. Реванш и самопрославление слабых людей, говорит Лоуренс-Ницше: даже греческий асфодил станет христианским нарциссом31. И какие подробности в перечне мщений и прославлений… Слабых людей невозможно упрекнуть лишь в одном — что они недостаточно тверды, недостаточно преисполнены сознанием своей славы и своей правоты.
Однако для этого предприятия коллективной души нужно будет вывести новую расу священников, изобрести новый тип, пусть даже и придется повернуть его против иудейского священника. Последнему недоставало ни всеобщности, ни верховности, он был местного значения и все чего-то ждал. Нужно будет, чтобы на смену иудейскому священнику пришел священник христианский, пусть даже придется, чтобы и тот и другой повернулись против Христа. Христа подвергнут самому тяжкому испытанию: его превратят в героя коллективной души, его заставят дать коллективной душе то, чего он никогда не хотел давать. Или, скорее, христианство придаст ему то, что всегда было ему ненавистно — коллективное «Я», коллективную душу. Апокалипсис — это привитое Христу уродливое «я». Иоанн Патмосский вкладывает в это все свои силы: «Все время знаки власти, никогда никаких знаков любви. Христос — все время завоеватель, всемогущий разрушитель со сверкающим мечом в руках, истребитель людей, доводящий свое дело до того, что кровь заливает лошадиные удила. Нет никакого спасителя, никогда. Сын человеческий из Апокалипсиса приходит на землю и приносит с собой новую и страшную власть, которая намного превосходит власть Помпея, Александра или Кира. Власть, ужасная истребительная власть… Просто оторопь берет…32 Для этого Христа и воскресят, сделают уколы. Того, кто не судил и не хотел судить, превратят в главное колесо машины Суда. Ведь мщение слабых, или новая власть, возникает именно тогда, когда осуждение, эта отвратительная способность души, становится ее ведущей способностью. (Ответ на второстепенный вопрос о христианской философии: да, существует христианская философия, правда, не столько в связи с вероисповеданием, сколько с того момента, когда суждение начинают рассматривать как самостоятельную способность, нуждающуюся в этом качестве в системе и божественном ручательстве.) Апокалипсис выиграл, мы так и не выбрались из системы суда. Я жил престолами, а тем, кто на них восседал, была дана власть судить».
Метод Апокалипсиса в этом отношении умопомрачителен. В порядке времени иудеи изобрели нечто весьма важное — отсроченную судьбу. Избранный народ потерпел крах в своем имперском притязании и принялся ждать, ждал-ждал и стал «народом с отсроченной судьбой»33. Такое положение характерно, по сути, для всякого иудейского профетизма и объясняет присутствие у пророков апокалиптических моментов. Новизна Апокалипсиса, однако, заключается в том, что ожидание становится в нем объектом беспрецедентного программирования. Похоже, что Апокалипсис — это первая великая книга-программа, для великого спектакля. Обмирание и умирание, семь печатей, семь труб, семь чаш, первое воскрешение, тысячелетие, второе воскрешение — есть чем занять ожидание, заполнить его. Нечто вроде «Фоли-Бержер» — небесный град и адское озеро, горящее серою. В озере для врагов припасен весь набор напастей, казней, бедствий, в граде — вся слава для избранных, их потребность соизмерять свое самославие с горестями других: в этом долговременном реванше слабых людей все расписано по минутам. Именно дух мщения вводит программирование в ожидание («мщение — это яство, которое…»). Нужно чем- нибудь занять ожидающих. Нужно, чтобы ожидание было полностью расписанным: души, обреченные на муки мученические, должны дожидаться, пока перед началом спектакля соберутся все мученики34. И малое ожидание, на полчаса, по снятии седьмой печати, и великое ожидание в тысячу лет… Но, главное, нужно, чтобы запрограммированным был Конец. «Им было нужно знать и конец, и начало, никогда прежде люди так не стремились знать конец творения… Пылающая ненависть и отвратительная жажда конца света»35. Есть там элемент, который принадлежит не столько Ветхому Завету, сколько коллективной душе, и который противопоставляет апокалиптическое видение и пророческое слово, апокалиптическую программу и пророческий замысел. Ведь даже если пророк дожидается, преисполнившись злобой, он все равно остается во времени, в жизни и ожидает пришествия. И ожидает пришествие как нечто непредвиденное и новое, коего присутствие или вызревание в промысле Божием только ему ведомо. Тогда как христианство уже может ожидать лишь возвращения — возвращения чего-то в мельчайших подробностях запрограммированного. В самом деле, если Христос умер, то центр тяжести смещается, он уже не в жизни, он переходит за жизнь, в то, что после жизни. С наступлением христианства меняется смысл отсроченной судьбы, поскольку она уже не просто отсрочивается, но просрочивается, переносится на после смерти, после смерти Христа и смерти каждого36. Тогда возникает необходимость заполнить это чудовищное, растянутое время — между Смертью и Концом, Смертью и Вечностью. Его можно заполнить лишь видениями: «и взглянул я, и вот…», «и увидел я…» Апокалиптическое видение сменяет пророческое слово, программирование сменяет промысел и деяние, настоящий фантасмагорический театр приходит на смену как деяниям пророков, так и Христовым страстям. Фантазмы, фантазмы, выражение инстинкта мщения, орудие мщения слабых людей. Апокалипсис порывает с профетизмом, но главным образом — с элегантной имманентностью Христа, который вечность ощущал прежде всего в жизни, себя мог ощущать не иначе, как в жизни («чувствовать себя на небесах»37).