девушка могла с первого взгляда заметить мой произвол.
Вот, уважаемая сеньора, каким рискованным образом завладел я Вашим посланием из «Знакомства по объявлению». Надеюсь, я не очень утомил Вас предшествующими строчками. Мое полное имя Эухенио Санс Beсилья, и Вы, если только сочтете приемлемым, можете мне ответить по адресу: Кановас, 16, 3-й этаж, правая сторона.
С уважением, дружески
Э.С
Глубокоуважаемая сеньора!
Слова Ваши не лишены правоты. По роду своих занятий и дару воображения я имею склонность ходить вокруг да около, пускаюсь в отступления и редко изъясняюсь по сути. Итак, постараюсь говорить по существу: в прошлом декабре мне исполнилось 65 лет, я журналист (совсем недавно, в феврале, вышел на пенсию), холост и ростом, как и Вы, метр шестьдесят, хотя мой вес – 85 килограммов – не соответствует росту и выдает несомненную склонность к полноте. Намекая на мой объемистый живот, один старый приятель, Онесимо Навас, называет его «кривой счастья», но, откровенно говоря, счастья – настоящего счастья – я никогда не знал, кроме как в детские годы. Правда, профессии своей я посвящал себя самозабвенно и с энтузиазмом, знавал кой-какие успехи, терпел немало невзгод и сумел уйти на покой в мире и согласии с Господом и собственной совестью.
Болен, Вы говорите? Не совсем так. Причина моего ожидания в приемной врача была иной. Доктор Идальго – мой официальный врач по линии социального обеспечения и друг, любезно соглашающийся подписать рецепты, которые назначает мне другой врач и приятель по вечеринкам в кафе, доктор Ромеро. Иначе говоря, в тот раз я посетил первого из них, с тем чтобы поставить печать на рецепты, выписанные вторым [2]. Способ, быть может, не самый праведный, но благодаря ему мне удается сэкономить песету-другую, совсем не лишние при нынешнем росте цен на лекарства из-за транснациональных лабораторий.
На наших воскресных посиделках в единственном кафе, еще сохранившемся в старом квартале, где бывают и несколько врачей, я слышал, что последним открытием в сфере государственного здравоохранения является домашний врач, тот самый, ныне позабытый, который равно умел и покалякать с больным, и припарку ему наложить, и от сыпняка вылечить; эту фигуру пытаются сегодня воскресить, с тем чтобы хоть как-то ограничить поступление больных в переполненные клиники и больницы. А знаете ли Вы, сколько стоит в день больничная койка в нашем городе? Десять тысяч песет! Вы представьте себе, что только можно сделать на эти десять тысяч!
В окрестностях селеньица, где я родился, в районе Вильяркайо, некоторое время тому назад я приобрел старый двухэтажный каменный дом, в котором проводил до сих пор свой отпуск, а теперь, будучи на пенсии, намереваюсь укрываться часть года. Так вот, в нашем районном центре, как, впрочем, и в стольких других, врач сегодня низведен до положения торговца направлениями в столичную больницу. Не мудрено, что он чувствует принижение своей роли, но не осмеливается плыть против течения и взваливать на себя ответственность, которой никто от него и не требует. Да если он располагает санитарной машиной и может отправить больного в столицу, чего ради, спрашивается, рисковать ему тем, что состояние ухудшится и тот помрет у него на руках? Какое объяснение даст он в таком случае семье покойного? Современная организация здравоохранения в нашей стране плоха по нескольким причинам, но главным образом по одной: врачей лишают права лечить людей.
Я вспоминаю давнее время, мое селение и покойного дядю Фермина Баруке – вот это была расторопность! Чего только не умел этот человек: принимал роды, чинил разбитые головы, ставил пиявки… Разумеется, все это прибавляло ему ответственности, но она компенсировалась возможностью возвращать здоровье, чувствовать себя врачом во всем значении этого слова. Стоило поглядеть на него тогда – я говорю о времени, когда сам был ребенком, – как дядя Баруке, что твой всемогущий Боже, объезжал округ на своем рыжем коне, сыпал ли с неба дождь или град… Вот какова, судя по слухам, та великая революция, которую вынашивают в Мадриде для решения проблем здравоохранения: там собрались изобрести моего дядю Фермина Баруке!
Но вернемся к Вашему вопросу, сеньора. Я – вечный выздоравливающий больной, или, если хотите, больной, который и не умирает, но и никак не поправится. В нашей компании в кафе я слыву помешанным на болезнях. Мои сестры, царствие им небесное, тоже считали, что у меня пунктик, однако я думаю, что здесь дело не столько в пунктиках, сколько в недомоганиях, в хворях, присущих возрасту, хотя возраст недомоганий и заявил о себе в моем случае довольно рано. Тем не менее, в противовес сказанному, могу Вас заверить, сеньора, что не припомню себя лежащим в постели по причине болезни с самых детских лет, в родном селении. Когда я хворал, моя покойная сестра Элоина приносила мне в кровать горячий пунш и таблетку аспирина, чтобы сбить жар. Как хорошо помню я старую железную кровать с изящными чугунными боковинами и пружинным матрацем, скрипевшим каждый раз, стоило мне чуть повернуться! В изголовье стоял ореховый ночной столик с разводами по древесине, на нем стакан воды под платком и подсвечник, а в нижнем отделении – белый ночной горшок из фаянса, с отбитыми краями.
Картины детства не изглаживаются, сеньора, они живут вопреки времени. Мне не забыть воскресные службы в часовенке ниже по склону, летней порой, когда моя покойная сестра Элоина, даже в самые жаркие дни, накручивала мне на шею толстый шерстяной шарф, чтобы уберечь мое горло от резкой смены температуры. С детства я был весьма чувствителен к холоду, вернее говоря, к холоду и к жаре. Я хотя и пикнического телосложения, но, по сути своей, гипотоник и очень подвержен воздействию крайних температур. Ноги у меня мерзнут аж с октября и до самого мая. А что и говорить о жаре? Летний зной меня изматывает, буквально иссушает, а по ночам в кровати раздражает даже постельное белье. Причем альтернатива эта не имеет решения: одеяло не дает мне забыться сном, однако, отказавшись от него, я простужусь. Так или иначе, моя покойная сестра Элоина ошибалась, укутывая меня шарфом, ибо хотя последствиями и расплачивалось мое горло, но отнюдь не оно было проводником холода. Поначалу я считал, что холод проникает в меня через ноги, и положил себе тогда надевать высокие шерстяные чулки, какие носили в нашем селении пастухи. Позднее я решил, что все дело в голове, и, хотя волосы у меня и сегодня жесткие и густые (правда, не без ниточки седины), стал носить кепку с козырьком, которую не снимаю и по сей день. Это еще один из многих моих недостатков. Прибегнув к какому-либо средству, я уже не умею от него отказаться, и оно навсегда входит в мой образ существования, даже если факты и указывают на полную его несостоятельность.
Но я отвлекся: с годами я обнаружил, что местом, через которое простужаюсь, оказались (предвижу Ваше изумление, сеньора) бедра, проще говоря, ляжки. Я простужался, естественно, не чувствуя переохлаждения, и это вынудило меня принять меры предосторожности и носить в кармане пальто шарф, которым я укутывал себе бедра каждый раз, как приходилось садиться. Это стало настоящим бременем и, кроме того, породило новую угрозу, потому как, если мне по той или иной причине не удавалось воспользоваться шарфом, я неизбежно простужался, что в свою очередь побудило меня изобретать на ходу новые способы утепления, которые зачастую ставили меня в весьма затруднительное положение. Я вспоминаю сейчас, как однажды, в дни, когда меня обошли с руководством газетой, я, завтракая с председателем Совета доном Хосе Мигелем Остосом, почувствовал озноб и, воспользовавшись тем, что дон Мигель находился в уборной, накрыл себе бедра двумя салфетками, его и своей. Когда мы приступили к еде, мэтр извинился и принес другие, но я провел завтрак, больше следя за тем, как бы скрыть свои три салфетки, нежели за словами председателя. А сколько других похожих ситуаций мог бы я Вам рассказать!
Моя покойная сестра Рафаэла, младшая, которая была школьной учительницей и женщиной чрезвычайно хорошенькой, всякий раз, как наезжала в дом, советовала мне одно и то же: «Ухе, – так она звала меня, – ты покончил бы с этим раз и навсегда, надев длинные кальсоны с начесом, какие носили дед и отец». Однако у всех нас есть, сеньора, свои предубеждения, и одно из моих состоит в неприятии преждевременной старости со всем тем жалким, что она приносит с собой. Причем отнюдь не потому, что считаю это задевающим мое достоинство, как могло бы показаться, а из элементарных эстетических соображений. Даже сегодня, находясь на пороге так называемого «третьего возраста», являющегося, по моему подозрению, не чем иным, как все той же старостью, я не желаю мириться с этим. Да если я уступлю в подобных вопросах в мои шестьдесят, что, по-Вашему, станется со мной, сеньора, к восьмидесяти? Эта моя склонность оттягивать критический момент, предоставляя всему идти своим чередом, вселяет в меня