том, что между падшей женщиной и женщиной порядочной — огромная разница, и в конце концов что-то хорошее ведь и в вас остается, вот оно и проявляется, когда вы женитесь — ни больше ни меньше, ни меньше ни больше. Ты — девственник! За дурочку ты, что ли, меня принимаешь, Марио, дорогой мой? Я не хочу сказать, что ты был порочен, вовсе нет, но — как бы это выразиться? — иногда малость развязен… А что потом было в Мадриде! Это свадебное путешествие! — ты подверг меня неслыханному унижению, ты совершенно мной пренебрег, прямо тебе скажу: я даже испугалась, я ведь знала, что должно произойти что-то необычное — ну, чтобы были дети, знаешь, — но я думала, что это бывает всего один раз, честное слово, и я покорилась, клянусь тебе, — будь что будет! — только ты лег и — «Спокойной ночи!» — как будто лег с полицейским, подумать надо! — такое равнодушие, такое равнодушие, я даже Вален об этом не сказала, а ведь ты знаешь, Вален для меня не то что Эстер: хоть мы с Эстер и дружим всю жизнь, но она совсем другое дело, она далеко не такая чуткая, куда ей до Вален! — есть такие темы — немного пикантные, — на которые с ней говорить нельзя; она хвалится тем, что она очень современная и начитанная, а она как раз отсталая, и, знаешь, я часто думаю, что, пожалуй, вы были бы прекрасной парой, вы рождены друг для друга, милый, как будто из одного теста сделаны. Она, например, считает тебя очень умным, сидит над этими странными книгами, над этими талмудами, которых ни один человек не осилит, и я помню, когда вышло твое «Наследство», Вален прямо помирала со смеху, а эта всезнайка Эстер говорила, что это символическая книга — подумай только! — ну что она там понимает? — а когда у тебя началась депрессия или что-то в этом роде, как там это называется? — и ты был невыносим, все говорил про разложение нравов и про насилие, так Вален сказала: «Милочка, как можно видеть вещи в таком мрачном свете!» — ну а Эстер, дружок, пустилась толковать о том, что она тебя прекрасно понимает, — ну еще бы! — что в журналах пишут все одно и то же: о принцессах, о каникулах или об убийствах в Конго. Хорошо у нее язык подвешен, и пусть говорит она мало, зато уж как скажет, так прямо и припечатает, — матушки мои, что за тщеславие! — ни дать ни взять проповедник. «Марио может сказать многое, но вы отбиваете у него всякую охоту», — сказала, как отрезала, как будто я в этом виновата, я ведь, знаешь ли, так спешила рассказать тебе историю с Максимино Конде, и все без толку, а вот если бы я умела писать, Марио, у меня получился бы отличный роман. Ну а что касается Эстер, то все дело в том, что она не видела тебя в шлепанцах, — надо видеть вас, мужчин, когда вы надеваете шлепанцы и снимаете маску, как я говорю. Всякий раз, как об этом заходит речь, я вспоминаю маму, царство ей небесное, она говорила, Марио, что, прежде чем выйти замуж, женщине нужно было бы несколько месяцев смотреть на своего жениха в шлепанцах, тогда у нее не было бы стольких разочарований. Пойми меня правильно, это ведь не моя фантазия, Марио, мама разбиралась во всем, это и есть жизненный опыт, но девочка в семнадцать лет думает, что она все знает и понимает, думает, что это старческий маразм, а потом происходит то, что происходит, и все мы спотыкаемся об один и тот же камешек, и я, конечно, не жалуюсь — давай внесем в это полную ясность, — но, когда в первый раз ты сказал мне: «Спокойной ночи» — и повернулся на другой бок, я прямо похолодела: никогда в жизни никто так меня не оскорблял, и пусть я не Софи Лорен — я сама это понимаю, — но ведь не заслуживаю же я такого пренебрежения. Пакито Альварес — сейчас я уж скажу тебе это — никогда бы так со мной не поступил, а про Элисео Сан-Хуана и говорить нечего, и даже Эваристо, чтобы далеко не ходить — пусть он абсолютный дегенерат и все, что тебе угодно; говорят даже, у него стоял чемодан с куриными перьями, и зеркала, и всякие странные вещи, но именно потому-то я о нем и вспоминаю. И не то чтобы это было для меня как гром среди ясного неба — вовсе нет, я от многих слышала, что эта ночь — все равно что соревнование, что это не так-то легко и просто, но никогда ни один человек не говорил мне, чтобы кто-нибудь повернулся на другой бок и сказал: «Спокойной ночи», — так и знай. И не говори, что ты так поступил из уважения ко мне, что бывают случаи, когда надо побороть в себе зверя, потому что — нравится это вам или нет, — но мы — животные, Марио, и, что еще хуже — обычаи у нас тоже животные, так что женщина, какие бы твердые устои у нее ни были, в подобной ситуации предпочтет грубость пренебрежению, ты ведь меня знаешь. Нашу брачную ночь, Марио, — что бы там ты ни говорил — я не забуду никогда, проживи я еще хоть тысячу лет, — так поступить со мной! — а падре Фандо еще говорит, что это деликатность — ну, только он меня и видел, хороши эти молодые попы! — ни до чего им нет дела, только у них и заботы — много или мало зарабатывают рабочие; и я голову даю на отсечение, что для них страшнее, когда хозяин отказывается выдать двойную плату, чем когда кто-нибудь обнимает чужую жену, — вот до чего мы дошли, Марио, хоть и грустно это признать; мы утратили всякую нравственность — вот до чего мы докатились! — и все это распрекрасный Собор, без него мы жила бы припеваючи. Сейчас поговаривают, что тут, на углу, протестанты откроют свою часовню. Голову, что ли, мы потеряли? Ведь у нас пятеро детей! Как же можно спокойно выпустить их на улицу? Я и думать не хочу об этом, Марио, — все это происходит оттого, что мы не такие, какими должны быть, люди не думают о загробной жизни, устоев у них никаких нет, и вообще они не такие, как подобает быть людям. А ты припомни, что у нас происходило, — я тебе сказала: «Расскажи мне о твоих похождениях, когда ты был холостым, пусть это и будет мне больно. Я прощаю тебе заранее», — у меня были самые лучшие побуждения, и я приготовилась испить эту чашу до дна, клянусь тебе; и, может быть, я дура, но уж такая я на свет родилась, ничего не могу с собой поделать: вдруг, в один прекрасный день, мне хочется простить всех, — и я готова была так поступить, даю тебе слово, я бы тебя выслушала, поцеловала и: «Что было, то прошло», — только ты — молчок, ты скрытничал даже со своей женушкой, а уж это хуже всего; когда же я начала настаивать, ты — большими буквами, прямо как в твоих книгах, дружок: «Я БЫЛ ТАКИМ ЖЕ ДЕВСТВЕННЫМ, КАК ТЫ, НО НЕ БЛАГОДАРИ МЕНЯ, В ЭТОМ ПОВИННА МОЯ ЗАСТЕНЧИВОСТЬ». Ну как тебе это нравится? Если что и может вывести меня из себя, так это твое недоверие, пойми раз навсегда, — ведь, если бы той ночью ты сказал мне правду, я все равно простила бы тебя, чего бы это мне ни стоило, клянусь тебе всем, чем хочешь. Это вроде как с Энкарной в Мадриде: у меня достаточно причин думать о ней плохо, я не говорю — сейчас, но двадцать пять лет назад — сколько угодно, а ты толкуешь про пиво и креветки, ну уж нет, Марио, перемени пластинку, дура я, что ли, или, по-твоему, я не знаю Энкарну? Тебе было мало твоего успеха и прочего, и куда она тебя повела, туда ты и пошел, вот как; точно я этого не знаю, но, что бы ты там ни говорил, она вела себя неприлично, — со своими деверями ей надо было держаться иначе хотя бы из уважения к священной памяти Эльвиро; вот вдова Хосе Марии, если бы он был женат, — это совсем другое дело; кажется, что это одно и то же, а это не одно и то же, он ведь был неверующий. Как ни держи язык за зубами, но рано или поздно все становится известно, Марио, — слухом земля полнится, как говорила бедная мама, и с Энкарной — пусть это дело пятнадцатилетней давности — происходили темные истории, дорогой, хоть ты и объясняешь все с точки зрения милосердия — поди разберись тут, — и я не хочу сказать, что она как сыр в масле катается, или что она должна работать, — избави боже, но я знаю, что ты давал ей деньги, а она их брала, я даже могу назвать место и число, если уж ты хочешь полной ясности, — ведь женщина потихоньку узнает все.
X