времена другие», — смешно! — для нас, несчастных женщин с твердыми устоями, времена, конечно, другие, а вам-то что, вы болтаете и курите — вот ваше дело, или пишете свои кирпичи — ведь не найдется человека, который понял бы, о чем там толкуется; как будто книги писать — значит работать, Марио, ты уж не спорь со мной… Что тут говорить, я была дура, ведь еще невестой я могла заметить, на какую ногу ты хромаешь. «Один дуро в неделю, только на это я и могу рассчитывать, побочных доходов у меня нет», — расчудесное дело; а ведь твой отец — это не я одна говорю, дорогой, весь город кричал об этом — пользовался репутацией скряги, и да избавит меня бог от мысли, что и ты был таким, но если ты, по складу своего характера или еще почему-то там, был лишен потребностей, то это еще не значит, что их не было у всех нас, ведь я, коротко говоря, привыкла к другому, и это не только я говорю, это тебе всякий, кто меня знает хоть немного, скажет. Поверь мне, Марио, у меня до сих пор болят ноги от ходьбы по улицам, и если шел дождь — я стояла под колоннадой, а если было холодно — у вентиляторов кафе. Скажи по-честному — пристало это девушке из приличной семьи выше среднего уровня? Не будем обманывать друг друга, Марио: черного кобеля не отмоешь добела, — у тебя, с тех пор как я тебя знаю, были пролетарские вкусы, и ты никогда не объяснишь мне, какого черта ты ездил в институт на велосипеде. Скажи по правде — подходило это тебе? Не обманывай себя, Марио, милый, велосипед — это не для тебя, и, поверь мне, всякий раз, как я тебя на нем видела, у меня все переворачивалось внутри, и я уж не говорю о том, что ты устроил на раме сиденье для ребенка, — так вот и убила бы тебя, столько из-за тебя наплакалась. Сколько волнений, господи! Однажды Вален влетела и кричит: «Я видела Марио, он едет с ребенком!» — и, даю тебе слово, я не знала, куда деваться: «Так ему в голову взбрело, это все его чудачества», — а что еще, интересно, я могла бы ей сказать? Я не хочу думать, что ты делал это для того, чтобы унизить меня, Марио, но мне больно, что ты никогда со мной не советовался, а ведь нельзя же плыть против течения; всякий должен жить в обществе, которое ему подходит. Положение обязывает, дурак ты набитый, ведь ты преподаватель, — это, конечно, не инженер, но все же кое-что; я полагаю, и сам Антонио, когда его назначили директором, говорил тебе, хотя и в мягкой форме, что велосипед — это уж чересчур, ну а тебе как с гуся вода, ведь, как я говорю, для тебя не существует ни Антониев, ни Антоний. Больше того, никто меня не переубедит, что если Антонио завел на тебя дело, то это потому, что у него к тебе душа не лежала (о других причинах я говорить не буду). И то же самое Бертран — знаешь, это ведь не дело, чтобы преподаватель появлялся на людях вместе с педелем. Конечно, не дело, сумасброд ты этакий, и, может быть, покажется странным, что я это говорю, но и разговаривать с ним не дело — вовсе это ни к чему, дружок, самое большее — «здрасьте» или «до свидания», — не из-за каких-то там причин, а просто это два разных мира, два разных языка. Ну, а ты давай вытягивать из него, много ли он зарабатывает, — забивал ему голову, только и всего, и вместо того, чтобы интересоваться, сколько зарабатывают другие, ты бы лучше позаботился о том, чтобы самому побольше заработать, тогда все пошло бы иначе, потому что, в конце концов, если даже Бертран зарабатывал и мало — нельзя же ставить вас на одну доску! Он, в его положении, может ходить в шлепанцах, кое-как, ну а ты должен соблюдать приличия и выглядеть соответственно твоему званию, а ведь сколько, сколько ты заставил меня выстрадать из-за твоего гардероба!
Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста, пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей[8], — ну что ж, все это прекрасно, Марио, я не спорю, но скажи мне, сделай милость, вот что: почему ты никогда не читал мне своих стихов и даже не говорил, что их пишешь? Если бы не Эльвиро, я бы и знать ничего не знала, подумай только, мне ведь это и в голову не приходило, а потом вдруг оказывается, что ты пишешь стихи, и Эльвиро сказал мне, что одни ты посвятил моим глазам — вот это да! Знаешь, однажды Эльвиро спросил меня, случайно спросил: «Марио читает тебе свои стихи?» — а я — как с луны свалилась: «Какие стихи?» — тут он мне и сказал, клянусь тебе: «Зная тебя, я не удивляюсь, что он посвятил стихи твоим глазам», — а я покраснела и ничего не ответила, только вечером попросила тебя их прочесть, а ты — ни в какую: «Они слабые, вялые, сентиментальные», — уж не знаю, с чего это вас теперь так раздражает сентиментальность, дружок, и для меня твое недоверие было — нож острый, так и знай, и сколько я ни настаивала, ты говорил, что эти стихи не для чужих ушей — вы только послушайте! — как будто можно писать ни для кого. Ты страшно упрям, дорогой, уж ты мне поверь, ведь никому не сказанные слова ничего и не значат, сумасброд ты этакий, это все равно что далекий шум или никому не понятные закорючки, ты и сам это прекрасно знаешь. Чтоб их черт побрал, эти слова, ведь столько у тебя было из-за них неприятностей, и началось это не сегодня, а с тех пор, как я тебя знаю! Ты мне не поверишь, Марио, — ты ведь редко со мной разговаривал, — но когда я иной раз входила к тебе, в то время как собиралась твоя компания, так тебя страшно было слушать, дружок, вы ведь меня не обманете, вы можете говорить, что вам угодно, но никто меня не переубедит, что вы говорили о женщинах, и всякий раз, как я появлялась, вы меняли тему разговора, — все мужчины таковы, все одинаковы. И уж не знаю — была ли то случайность или условный знак — поди узнай, — но стоило мне показаться, как всякий раз — так уж повелось — вы начинали речь о деньгах — «деньги — корень зла, деньги — корень эгоизма», а уж если вы не говорили о деньгах, так говорили о словах: ясное дело, одно другого стоит; странно это, конечно, бог не создал мужчин плохими, но слова их сбивают с толку, — я только чудом сдерживалась, чтобы не вмешаться; ведь вот тебе сын сеньоры Фелипы, глухонемой от рождения, и туда же: «Что? Что?» — и видал? — с топором на брата — тебе этого мало? А ты: «Не вмешивайся в эти дела»; и всегда мне было больно, что ты в грош меня не ставил, Марио, будто я невежда какая-нибудь. Но я все прощаю тебе, кроме того, что ты не читал мне своих стихов, — между нами говоря, я иногда думаю, что ты писал их Энкарне, и просто голову теряю, потому что слово, которое никому нельзя сказать, — это чудовищно, это все равно, что выйти на улицу и орать на всех перекрестках как сумасшедший, — а ведь тогда ты чувствовал себя великолепно, это с тобой случилось гораздо позднее, и я не говорю, что это были пустяки, вовсе нет, совсем не пустяки, но это были капризы ребенка, — скажи сам: если у тебя ничего не болело и если у тебя не было температуры, так что же это за болезнь такая? Скажу тебе от чистого сердца: если я в чем и раскаиваюсь, так это в том, что двадцать три года я была прикована к тебе, как мученица, а вот если бы я проявила характер, была бы другая песня. Уж и Транси мне говорила: «И что ты нашла в этом недоноске?» — а знаешь, Марио, что я нашла, хочешь знать? Ты ведь был парень очень тощий, как будто изголодавшийся по ласке, понимаешь? У тебя были грустные глаза и стоптанные каблуки — вечно ты рвешь обувь, дружок, для тебя ведь прочных ботинок не существует, — и потом, ты все время бросал вокруг душераздирающие взгляды — так ведь? И совсем уж был кошмар, когда мы шли с Пако Альваресом или с кем-нибудь еще, а этот дикарь Армандо показывал рога и мычал. И Транси: «Не спорь со мной, милочка, он похож на пугало», — у тебя были несчастные глаза — у тебя ведь обманчивый взгляд, Марио, даю тебе слово, — а ведь мне, сам знаешь, было семнадцать лет, я была на два года моложе Менчу, я была еще совсем девочкой, — ведь в этом возрасте женщина больше всего гордится тем, что она кому-то необходима, известное дело, и помню, как я говорила: «Я нужна этому мальчику, он может покончить с собой, если я ему откажу», — все это глупости, конечно, романтика. А потом, признаться, я немного поспешила, как дура, — тебе, ясное дело, вполне достаточно твоей кафедры и твоих друзей, но скажи, пожалуйста, зачем я была тебе нужна? Для того, чем мы занимались каждую неделю? Нет, конечно, ведь для этого ты мог найти любую другую, еще и получше меня; к тому же — ты это и сам отлично знаешь — в хорошие дни тебе хоть бы что, а в опасные, между нами говоря, — прямо как зверь; надо видеть, какими вы иногда становитесь — давай да давай — и что вы только говорите, а ты ведь еще думал о другой, Марио, эта мысль мне просто покоя не дает. Ведь вы там в своей компании говорили о женщинах, Марио, не спорь со мной, я отлично слышала, как сказал этот Аростеги — а еще, кажется, воспитанный парень: «Наша свобода — это шлюха на содержании у денежного мешка», — ничего себе словечки! — и даже не извинился, увидев меня, — ну конечно, чего и ждать от него, ясное дело; а все это штучки дона Николаса: они думают, что если они молоды, так им все можно, и еще считают себя порабощенными, а ты говоришь: «Молодой бунтарь», — бунтарь против чего? На что они могут жаловаться, скажи, пожалуйста? — они получили все готовенькое, живут тихо и мирно, все лучше и лучше, — это все говорят, а ты либо молчишь, либо по своему обыкновению говоришь загадками: «Им надоело молчать», или: