– Содержимое моей аптечки тебе уже известно. Какие еще тайны остались?
– Почему ты назвал Генриха Генрихом?
– Законный вопрос.
– Ты не обязан отвечать.
– Вопрос естественный. По-моему, ты имеешь право его задать.
– Так почему же?
– Это имя показалось мне эффектным, звучным. В нем есть что-то властное.
– Он назван в честь какого-нибудь человека?
– Нет. Он родился вскоре после того, как я создал кафедру, и мне, наверное, захотелось возблагодарить судьбу. Сделать что-нибудь на немецкий лад. Я чувствовал, что нужен какой-то жест.
– Генрих Герхардт Глэдни?
– Я считал, что в этом имени звучит властность, которая, возможно, проявится и в характере мальчика. Считал имя эффектным, ярким, да и до сих пор считаю. Мне хотелось защитить сына, сделать так, чтобы он ничего не боялся. В то время детям давали имена Ким, Келли и Трейси.
Мы надолго замолчали. Дениза по-прежнему смотрела на меня. У нее довольно мелкие черты лица, и в минуты сосредоточенности она слегка походила на драчливую мартышку.
– По-твоему, я просчитался?
– Не мне судить.
– В немецких именах, в немецком языке, да и вообще во всем немецком есть нечто особенное. Я не знаю, что именно. Оно просто есть. Центральная фигура тут, конечно, Гитлер.
– Вчера вечером его опять показывали.
– Его показывают постоянно. Без него у нас и телевидения бы не было.
– Немцы же проиграли войну, – сказала она. – Выходит, они были не такие уж великие?
– Веское соображение. Но дело не в величии. Это не вопрос добра и зла. Я и сам не знаю, в чем тут дело. Взгляни таким образом: одни люди всегда носят одежду любимого цвета, другие ходят с оружием, третьи надевают форму и чувствуют себя более важными, сильными, защищенными. На таких вещах и сосредоточены все мои навязчивые идеи.
Вошла Стеффи с Денизиным зеленым козырьком на голове. Я понятия не имел, что это значит. Она взобралась на кровать, и мы втроем принялись листать мой немецко-английский словарь в поисках слов, которые на обоих языках звучат почти одинаково – таких, как «оргия» и «туфля».
Пробежав по коридору, в комнату ворвался Генрих:
– Пошли быстрей, авиакатастрофу показывают!
Он выскочил за дверь, девчонки спрыгнули с кровати, и все трое помчались к телевизору.
Я сидел в постели, слегка ошарашенный. Их стремительный, шумный уход встряхнул всю комнату на молекулярном уровне. Казалось, среди обломков невидимой материи все сводится к одному вопросу: что здесь происходит? Когда я добрался до комнаты в конце коридора, на экране с краю оставался только клуб черного дыма. Но катастрофу показали еще дважды – один раз в замедленном повторе, когда комментатор пытался объяснить, почему упал самолет. Учебно-тренировочный реактивный самолет на авиационной выставке в Новой Зеландии.
У нас два чулана, чьи двери открываются сами собой.
В тот вечер, в пятницу, мы по обыкновению собрались перед телевизором с едой из китайского ресторана. На экране были наводнения, землетрясения, грязевые потоки, извержения вулканов. Никогда еще мы так внимательно не относились к своим обязанностям, к своему пятничному собранию. Генрих не замыкался в себе, мне не было скучно. Стеффи, которую едва не довел до слез муж из телепостановки, повздоривший с женой, казалось, совершенно увлекли эти отрывки из документальных фильмов о бедствиях и смерти. Бабетта попыталась переключить телевизор на комедийный сериал о компании детей разных национальностей, сооружающих собственный спутник связи. Ее потряс наш энергичный протест. Все остальное время мы молча смотрели, как сползают в океан дома, ярко вспыхивают в потоке лавы целые деревни. Каждая катастрофа пробуждала в нас желание увидеть новую, увидеть нечто более крупное, грандиозное, более опустошительное.
В понедельник, войдя в кабинет, я обнаружил, что на стуле, придвинутом к столу, сидит Марри – причем с таким видом, словно дожидается медсестру с манжетой для измерения кровяного давления. Он сказал, что его замысел относительно Элвиса Пресли не получает должной поддержки на кафедре американской культуры. Руководитель кафедры, Альфонс Стомпанато, по-видимому, считает, что свое преимущественное право на это доказал другой преподаватель, трехсотфунтовый бывший телохранитель звезд рок-н-ролла по имени Димитриос Кодзакис: когда Король умер, он полетел в Мемфис, взял интервью у членов свиты и семьи Короля и как «толкователь этого феномена» сам дал интервью местному телевидению.
Как признал Марри, ход был довольно удачный. Я сказал, что готов заглянуть на его следующую лекцию – неофициально, без предупреждения, просто для того, чтобы придать происходящему некоторую значимость, поддержать Марри влиянием и авторитетом, коими, возможно, пользуются моя должность, мой предмет, да и сам я как частное лицо. Он медленно кивнул, теребя бороду.
В обеденный перерыв я заметил только одно свободное место – за столиком нью-йоркских эмифантов. Во главе стола сидел Альфонс: даже в закусочной колледжа он отличался внушительным видом. Здоровенный угрюмый детина со шрамами на бровях и сединой во всклокоченной бороде. Именно такую бороду я отпустил бы в шестьдесят девятом, если бы против этого не возражала Дженет Сейвори, моя вторая жена, мать Генриха. «Пускай эта льстивая улыбка будет видна во всю ширь, – сказала она своим бесстрастным тоненьким голоском. – Этим достигается больший эффект, чем ты думаешь».
В любое свое занятие Альфонс привносил дух всепобеждающей целеустремленности. Он знал четыре языка, обладал фотографической памятью, производил в уме сложные математические расчеты. Как-то сказал мне, что добиться успеха в Нью-Йорке можно, лишь научившись выражать недовольство так, чтобы это было интересно. Воздух насыщен гневом и раздражением. Никто не будет терпимо относиться к вашим личным неприятностям, если, рассказывая о них, вы не сумеете позабавить людей. Альфонс и сам порой бывал завораживающе забавным. Благодаря особой манере держаться он мог без труда отвергать и разбивать в пух и прах любые взгляды, противоречащие его собственным. Рассуждая о популярной культуре, он пользовался непостижимой логикой религиозного фанатика, который убивает за свои убеждения. Дыхание его делалось тяжелым, аритмичным, насупленные брови, казалось, срастались. Остальные эмигранты, по-видимому, считали его вызывающее поведение и ядовитые насмешки подходящим контекстом для своих стараний. Они играли об него в пристенок.
Я спросил его:
– Почему это, Альфонс, добропорядочных, благонамеренных и здравомыслящих людей так увлекает зрелище катастрофы по телевизору?
Я рассказал ему о том недавнем вечере, когда лава, грязь и разбушевавшаяся водная стихия вызвали у нас с детьми такой интерес.
– Нам хотелось еще и еще.
– Это естественно, нормально, – ободряюще кивнул он. – Такое с каждым случается.
– Почему?
– Потому что мы страдаем разжижением мозгов. Нас постоянно засыпают информацией, и чтобы этот процесс иногда прекращался, нужна какая-нибудь катастрофа.
– Ясное дело, – сказал Лашер. Худощавый человек с холеным лицом и прилизанными волосами.
– Это непрерывный поток, – сказал Альфонс. – Слова, образы, числа, факты, графики, статистические данные, частицы, волны, пятнышки, пылинки. Наше внимание привлекают лишь катастрофы. Они нужны нам, мы без них не можем, мы на них рассчитываем. Пока они происходят где-нибудь в другом месте. Вот чем, кстати, хороша Калифорния. Грязевые потоки, лесные пожары, береговая эрозия, землетрясения, массовые убийства и так далее. Мы можем спокойно, с удовольствием наблюдать за этими бедствиями, поскольку полагаем, что Калифорния получает по заслугам. Калифорниицы выдумали понятие стиля жизни. Одно это служит оправданием их участи.
Кодзакис смял банку диетической пепси-колы и бросил в урну.