жить в СССР простым рабочим, наблюдать систему, фотографировать стратегические объекты и заносить в блокнот детали повседневной жизни, если его почту проверяют?
Он представлял, как будет сидеть в кабинете министра ВМС у флага с кистями и беседовать с хозяином кабинета, человеком с квадратной челюстью и честными глазами, дружелюбным техасцем.
Рассвет. Марина будит меня. Ей пора.
Это событие имеет определенный образ, традиция передается из поколения в поколение. Так и его собственный отец стоял в полуосвещенном коридоре и ждал крика сына. Крика Роберта Освальда. Второй сын родился лишь через два месяца после того, как отец умер.
Он сразу же написал Роберту.
Ну вот, у меня есть дочь, Джун Марина Освальд, 6 фунтов, 2 унции, родилась 15 февраля 1962 года в 10 ч. утра. Как тебе?!
Правда, ты меня обскакал, но я постараюсь догнать. Ха-ха.
Как там у вас дела? Я слышал по «Голосу Америки» что выпустили Пауэрса, парня из шпионского самолета «У-2». Там у вас это важная новость, скорее всего. Когда я видел его в Москве, он показался славным, симпатичным и сообразительным американцем.
Он по второму разу покрасил подержанную детскую кроватку, пока Марина лежала в роддоме. Отдраил квартиру, перестирал белье, погладил ее блузки и рубашки. В конце концов, бюрократы настояли, что второе имя ребенка должно быть таким же, как у отца, а не как у матери. Он передвинул кроватку на свою сторону кровати, и каждую ночь всего несколько сантиметров отделяли его от Джун Ли.
Он – человек без гражданства, страдающий алексией – вскочил среди весенней ночи и написал свой «Исторический дневник».
Написал он его в два приема, сделав перерыв на кофе в 4 часа утра. Он хотел объяснить себя грядущим поколениям. Однажды люди прочтут эти строки и поймут страхи и чаяния человека, который всего лишь хотел узнать на деле, что такое социализм.
Это было прощание с Россией. Это означало официальный конец целой эпохи его жизни. Это подтверждало его опыт, как написание истории придает событиям определенность и форму.
Он писал слова печатными буквами и представлял, как люди будут читать их, люди, тронутые его одиночеством и разочарованием, даже скверным почерком, по-детски сумбурной композицией. Пусть видят его борьбу и унижение, те усилия, которые нужно было прилагать, чтобы написать простое предложение. Страницы переполнены, перепачканы, требуют неотложного внимания – подлинное отражение его состояния: бешенства и разочарования, знания и неспособности толком изложить это знание.
Он начал с первого дня, с осени 1959 года, нырнул в прошлое, писал в детской горячке, когда в полубреду сны с текучими красками кажутся состоянием более чистого знания. Он чувствовал легкие приливы волнения, когда описывал попытку самоубийства голосом Хайдела, театральным, с издевкой над собой. Таков подлинный голос того эпизода. Он слышал его тогда, глядя, как бледная кровь смешивается с теплой водой в ванной
Постоянное напряжение, композиционный хаос. Он не мог навести порядок в поле мелких символов. Они расплывались. Не получалось разглядеть картинку, которая называется словом. Слово – это еще и картина слова. Он видел пропуски, незаконченные линии, и старался домыслить остальное.
Он предпринимал чудовищные попытки фонетического письма. Но язык обманывал его своей непоследовательностью. Он видел, как предложения разваливаются, и оказывался бессилен исправить их. Природа вещей неуловима. Вещи ускользали от его восприятия. Он не мог ухватить убегающий мир.
Повсюду ограничения. Куда ни повернешься, везде наталкиваешься на собственное несовершенство. Зажатый, неуклюжий, неполноценный. Он знал, о чем пишет. Трудность не в том, что он не знал.
Он стоял на балконе и пил кофе. От ветерка пропотевшая пижама прилипла к телу. Если букву «N» положить на бок, получится «Z».
Даже в той спешке он аккуратно опускал некоторые вещи, которые могли быть использованы как законные аргументы против его возвращения в США. Да, в какой-то степени этот дневник служит в его интересах, но в основном отражает истину, полагал он. Подлинной была паника, голос разочарования и растерянности.
Он знал, что там неувязки, перепутанные даты. Странно было бы ожидать, что столько времени спустя он вспомнит даты правильно, никто не читает такие вещи ради имен, дат и орфографии.
Пусть они видят его борьбу.
Он истово верил, что жизнь повернется таким образом, что однажды люди станут изучать «Исторический дневник», чтобы отыскать ключ к сердцу и разуму его автора.
– Алик, с ужасом думаю, как буду вдыхать воздух России в последний раз.
– Твои подруги уже завидуют тебе.
– На вокзале будет невыносимо грустно. Наши добрые друзья будут стоять на платформе. Никто не поверит, что я действительно уезжаю. Дядя с тетей так расстроятся. «Мариночка, ты как будто в космос улетаешь». Невыносимо даже подумать об этом.
– Они будут рыдать от зависти, клянусь.
– Я хочу, чтобы они кидали цветы, когда поезд тронется. Лепестки белых нарциссов будут медленно кружиться в воздухе. Воздух наполнится цветами.
Она представляла себе, что будет дальше. Вокзал, граница, корабль. И все. В голове не рисовалось ничего, похожего на дом.
Муж сидел за кухонным столом и писал.
Он написал «Коллектив» – больше сорока страниц от руки, скрупулезное повествование о жизни в России, о жизни в Минске, жесткой дисциплине на заводе радиоприемников. Он собирал статистику и задавал Марине сотни вопросов о ценах на еду, обычаях и так далее. Он хотел исследовать темy власти, как Коммунистическая партия правит советской жизнью.
Он написал «Новую эру», краткий отчет о сносе памятника Сталину в Минске.
Он делал заметки к очерку об «убийстве истории» – ужасающем шествии советского коммунизма. О депортациях, массовых репрессиях, проституции искусства и культуры, «целенаправленном урезании рациона в условиях пренебрежения потребителем в среде российского населения».
Марина плакала, уезжая из Минска. На вокзале за ними наблюдал какой-то человек, почти не прячась в толпе. Она мельком увидела его из окна. Возможно, это ее бывший ухажер Анатолий – человек с буйной светлой шевелюрой, когда-то сделавший ей предложение, человек, от чьих поцелуев у нее кружилась голова, – или кто-нибудь из КГБ?
Когда поезд подъехал к польской границе, Ли взял свой дневник, все исписанные бумажки, черновики статей, и стал запихивать их в трусы, под рубашку. Часть страниц забавно угнездилась в промежности. Два советских таможенника зашли в купе, и Марина отвлекла их внимание на ребенка. Таможенники быстро осмотрели багаж и пожелали удачи.
На борту «Маасдама» он продолжал писать. Роттердам – Нью-Йорк. Он писал речи, которые ему, возможно, однажды придется произносить как человеку, прожившему долгое время в капиталистической и коммунистической системе.
Он написал предисловие к «Коллективу».
Написал очерк под названием «Об авторе». Автор – сын страхового агента, чья ранняя смерть «оставила далеко идущую полосу независимости возникшую вследствие принибрижения».
Женщины на корабле были сплошь из Америки или Европы, модно и со вкусом одетые. Марина на их фоне казалась девчонкой – маленькая, в потрепанной одежде, с ребенком, укутанным по-русски в льняные пеленки. Она сидела в их каюте третьего класса. И почти не выходила оттуда – только на завтрак, обед и ужин.
– Мне уже пора учить английский? – спросила она.
Рано утром 13 июня – июнь по-английски «джун», как имя его дочки – он стоял на палубе и смотрел, как на горизонте вырисовывается южная оконечность Манхэттена, дуга громадных зданий, громоздящихся в дымке. То же самое видел и Лев Троцкий в конце второй зарубежной ссылки в 1917 году: очертания Нового Света. В России он почти не вспоминал о Троцком. Но теперь понял этого человека. Троцкий искал пристанища. Его вышвырнули из Европы. Его преследовала тайная полиция. Он пересек океан до Уолл-стрит