теперь заметил тяжелую тележку с закрепленной на ней подвижной стрелой — она медленно выкатывалась на позицию. На дальнем конце стрелы — платформа с кинокамерой, где сидели два человека.
Он не заметил не только операторский кран. Выйдя из машины и встав так, чтобы обзор ему не загораживала автозакусочная, Эрик рассмотрел и готовящуюся сцену.
На улице валялись триста голых людей. Они заполнили весь перекресток и лежали кто как, одни тела наваливались на другие, некоторые ровно, раскинувшись, скорчившись, там были и дети. Никто не шевелился, глаза у всех закрыты. Ничего себе на зрелище наткнулись — город оглушенной плоти, нагота, яркие огни, так много беззащитных тел, не поддается определению там, где обычно ходят люди.
Разумеется, контекст есть. Кто-то снимает кино. Тела — голые факты, нагие посреди улицы. У них своя сила, она не зависит ни от каких обстоятельств, сопутствующих событию. Но странная это власть, подумал Эрик, поскольку во всей сцене чуялось нечто робкое и болезненное, что-то замкнутое. Кашлянула женщина, у нее дернулась голова и дрыгнулось колено. Эрик не стал себя спрашивать, мертвых они изображают или же просто без сознания. Ему они показались одновременно грустными и дерзкими, такими голыми в жизни своей ни разу не были.
В группе петляли техники с фотометрами, осторожно перешагивали через головы, переступали раздвинутые ноги, перечисляли номера в ночи, а рядом наготове стояла женщина с хлопушкой — обозначить сцену и дубль. Эрик дошел до угла и протиснулся меж двух покореженных щитов, что отгораживали тротуар. Встал в фанерной конструкции, вдохнул штукатурки и пыли — и снял с себя одежду. Не сразу припомнил, почему у него так болит туловище. Сюда его шарахнули электрошокером — изумительно она выглядела в стробоскопических вспышках высоковольтной дуги, его телохранительница в бронежилете. Где-то посреди члена его по-прежнему остаточно жгло — туда они ему капала водкой.
Он туго обернул брюками револьвер и оставил всю одежду на тротуаре. На ощупь пробрался в темноте, свернул за угол и навалился плечом на щит, пока не забрезжил краешек света. Медленно толкал, слышал, как фанера скребет асфальт, а потом протиснулся в щель и шагнул на улицу. Сделал с десяток младенческих шажков до предела перекрестка и границы падших тел.
И лег среди них. Ощутил под собой текстурное разнообразие комков жвачки, спрессованных десятками лет уличного движения. Понюхал испарения земли — масляные пятна, резиновые полосы заносов, гудрон, расплавленный жаром лета. Он лежал на спине, свернув голову вбок, рука согнута на груди. Телу тут было глупо — жемчужная пена животного жира в каких-то промышленных отходах. Одним глазом он видел, как камера облетает сцену на высоте двадцати футов. Еще готовится общий план, подумал он, а тем временем вокруг крадучись бродила женщина с ручной видеокамерой, снимала на цифру.
Помреж постарше крикнул помрежу помладше:
— Бобби, фиксируй.
На улице все исправно стихло. Смолкли голоса, погасло ощущение, что вокруг шевелятся. Эрик чуял присутствие тел — всех, телесное дыхание, жар и кровоток, людей, не похожих друг на друга, но похожих теперь, в массе, наваленных на пути, что живых, что мертвых. Они всего лишь статисты в массовой сцене, им велели не двигаться, однако это сильный опыт, до того всеобъемлющий и открытый, что Эрик едва мог мыслить вне его.
— Здрасьте, — произнес кто-то.
Человек совсем рядом, женщина, лежит ничком, вытянув руку, ладонь открыта кверху. Светлая шатенка или буроватая блондинка. Может, это называется русым. Что такое русый? Светло-коричневый с сероватым или желтоватым оттенком — вплоть до умеренно кирпичного. А может, это называется гнедой. Гнедой лучше звучит.
— Мы должны быть мертвыми?
— Понятия не имею, — сказал он.
— Нам никто не сказал. Как же это раздражает.
— Тогда будьте мертвой.
Голова у нее лежала так, что приходилось говорить в асфальт, слова звучали приглушенно.
— Я нарочно легла неудобно. Что бы с нами тут ни случилось, решила я, это, вероятно, произошло внезапно, и мне хотелось это отразить, придав своему персонажу больше индивидуальности. Одна рука вся болезненно изогнута. Но если менять позу, будет неправильно. Кто-то сказал, вся финансовая система рухнула. Вроде бы за несколько секунд. Денег больше нет. Они сейчас снимают последнюю сцену, а потом все заморозят на неопределенный срок. Значит, потакать себе не время, правильно?
А у Элизы не гнедые волосы? Лица женщины не разглядеть, да и его она не видит. Но он подал голос, и женщина его, очевидно, услышала. Если это Элиза, разве не отреагировала бы на голос мужа? Но с другой стороны — зачем? Это ж неинтересно.
В его позвоночнике отозвался рокот грузовика в отдалении.
— Но я подозреваю, что мы на самом деле не мертвые. Только если мы не секта, — сказала она, — совершившая массовое самоубийство, а я от всей души надеюсь, что это не так.
Раздался звукоусиленный голос:
— Глаза закрыты, народ. Ни звука, не шевелиться.
Начали снимать общий план с крана, камера медленно опускалась, и Эрик прикрыл глаза. Теперь он среди них незрячий, видит кучи тел, как камера, холодно. Они делают вид, что голые, или взаправду голые? Это ему уже неясно. У их кожи много оттенков, но он всех видит черно-белыми — непонятно, почему. Может, сама сцена требует унылого монохрома.
— Мотор, — крикнул еще один голос.
Ему рвало на части ум — он пытался видеть всех здесь и настоящими, вне всякой зависимости от изображения на экране где-нибудь в Осло или Каракасе. Или те места неотличимы от этого? Но к чему вопросы? К чему такое видеть вообще? Они его изолировали. Отвергли его, а ему не такого хотелось. Он желал быть здесь с ними, всетелесным, татуированным, с волосатой жопой, вонять, как они. Желал разместиться прямо посреди этого перекрестка, меж стариков с их вздутыми венами и пигментными пятнами, рядом с карликом, у которого шишка на голове. У этих людей, наверное, изнуряющие болезни — у некоторых, неустрашимых, кожа шелушится. Тут были молодые и крепкие. Он из таких. Из патологически ожиревших, загорелых, накачанных и пожилых. А дети с их добросовестной красотой притворства, такие примерные и тонкокостные. Он такой. Головы некоторых угнездились в чужих телах — на грудях или в подмышках, каким бы кислым ни было предоставленное убежище. А кто-то лежит навзничь, раскинув крылья, раскрывшись небу, гениталии в центре мира. Там была смуглая женщина с маленькой красной отметиной посреди лба — чтоб заметнее. А безногий тоже есть — с перетянутой узловатой культяпкой ниже колена? На скольких телах шрамы после операций? И кто эта девочка в дредах, что свернулась в себя, почти вся затерявшись в волосах, только розовые пальчики на ногах выглядывают?
Эрику хотелось осмотреться, но он не открывал глаз, пока не миновал долгий миг и мягкий мужской голос не выкрикнул:
— Снято.
Он сделал шаг и вытянул руку за спину. В своей ладони почувствовал ее ладонь. Она пошла за ним следом на тротуар за щиты, а там он в темноте повернулся и поцеловал ее, произнес ее имя. Она вскарабкалась на его тело, обхватила его ногами, и они занялись там любовью — мужчина стоя, женщина оседлав его, в каменном смраде сноса и разрушенья.
— Я потерял все твои деньги, — сообщил он.
И услышал, как она рассмеялась. Ощутил спонтанный выдох, в лицо его лизнул спертый воздух. Он и забыл уже наслаждение ее смехом — дымным полукашлем, сигаретным смехом из старого черно-белого кино.
— Я постоянно все теряю, — сказала она. — Сегодня утром — машину. Мы говорили об этом? Не помню.
Вот что это напоминало, следующую сцену черно-белого фильма, который показывают в кинотеатрах всего мира, не по сценарию, его не нужно рефинансировать. После нагой толпы — два любовника отдельно, свободные от воспоминаний и времени.
— Сначала я украл деньги, а потом их потерял.
Она сказала, смеясь:
— Где?