наверху. Ветер тряс и тряс деревья, обрывая последние листья. Впервые с тех пор, как заболел, Иван Захарович почувствовал голод. Хотелось почему-то картошки и лука. Так захотелось, что сил не было терпеть. Он вышел к дежурной сестре, сказал ей об этом. Сестра удивилась. Сказала, что принесут, чтобы он возвращался в палату. Едва он вернулся к себе, в палате появился старик профессор.
— Ну-с, батенька, признавайтесь, значит, картошки и лука? — спросил он.
— Да, доктор, так захотелось.
— Прекрасно, прекрасно, милостивый государь, — говорил профессор, а сам меж тем поднимал Ивану Захаровичу веки, разглядывал глаза, держал за руку, слушая пульс.
— Кризис миновал, молодой человек, — твердо заключил Берсеньев. — Теперь, батенька, на поправку пойдете.
Из истории болезни
И.3. Семушкина.
Май 1933 года.
«…Продолжить лечение по методу профессора Берсеньева».
Из давнего,
намеренно забытого
Было. Нина Алексеевна нашла его в госпитале. Он не знал, что она придет, однако накануне почувствовал беспокойство. Он и утром проснулся от ощущения предстоящей радости. Пытался понять, откуда такое предчувствие, и не понимал. Сидел спиной к двери, когда она вошла. Открылась дверь, его словно что толкнуло в спину. Обернулся. В тот же миг показалось, будто выглянуло солнце. Рубиново сверкнули крохотные камушки.
— Здравствуйте, больной.
Иван Захарович обернулся, растерялся.
— Вы не сердитесь, что я разыскала вас?
Растерянность сменилась весенним разливом. Тем самым, однажды испытанным.
— Нет, что вы… Я так рад.
— В ваше заведение очень трудно попасть, — говорила Нина Алексеевна. — Как вы себя чувствуете?
— Спасибо… Собираются отправить в санаторий.
— Вы разрешите сесть?
— Да, что же я… Извините.
Вновь искрились глаза. В них не было печали. Иван Захарович хотел было и сам сесть, бросился было в коридор за свободным стулом, но она сказала, что если ему не противопоказаны, она так и сказала «не противопоказаны прогулки», то она с удовольствием погуляет с ним в парке.
Последний месяц весны подходил к концу. В парке было по-летнему тепло, и это несмотря на то, что солнце едва проглядывало сквозь густые кроны деревьев, а заросли бузины, боярышника и черемухи, которая росла здесь в изобилии, создавали предвечерний сумрак на глухих, поросших травой дорожках. Все вокруг свеже зеленело, от зарослей веяло омытостью, как будто только что прошел дождь. Иван Захарович любил прогулки по парку. Каждое утро он вставал рано. До завтрака, до начала обхода отправлялся бродить по заросшим дорожкам. Болезнь его отступала. Появилось новое чувство, в котором он хотел разобраться. Странно, но то недавнее прошлое, все, чем он жил до этого, как бы сдвинулось, казалось нереальным, как будто он подсмотрел свою прошлую жизнь, но она принадлежала не ему, и это не он, а кто-то другой, близкий ему человек прошел путь, означенный опасностями, тем риском, что собственной тенью следовал за ним по пятам. Не было прошлого, и это казалось необычным. В голове постоянно вертелось слово — возродиться. Возродить себя. Заново появиться на свет. Тянуться к свету, как тянется все живое на земле. И эти деревья, кусты, каждая былинка заросшего парка. Во время прогулок думалось о том, как хорошо просто жить. Просыпаться, видеть солнце, бродить по земле. Жить без настороженности, без опасения нежелательных встреч, ошибок к провалов. Он возвращался в палату, на глаза попадалась газета, к нему возвращалось прошлое, все, что с ним было связано, он не мог не думать о будущем. Но стоило ему вновь опуститься в парк, на него снисходило ощущение покоя.
Они шли по парку, говорили о пустяках, и ему было хорошо. Так хорошо, как когда-то на берегу Босфора, в Стамбуле. Тогда он тоже болел. Потом, уже выздоравливающий, жил в доме вдовы, дочери эмигрантов из Азербайджана Лейлы Раджабовой. В один год она потеряла отца, мать, мужа, после которого не осталось даже детей. Ей исполнилось двадцать три года. Она была молода и здорова. По просьбе Карима-чайханщика Лейла приняла Ивана Захаровича, выхаживала его настоями из трав и кореньев. Стояло лето. Было жарко. Большую часть времени они проводили в саду возле небольшого бассейна, в котором хранилась вода для полива виноградника. Лейла знала о нем, что он англичанин, приехал на время, большой друг Карима. Ни о чем не расспрашивала. Любила, и он отвечал ей тем же. Была она стройна, порывиста. Густые черные волосы, когда она распускала косы, укрывали тело. Глаза отражали звезды. Может быть, ему так казалось, настолько они были большие и глубокие. Лоб высокий, открытый. Ресницы мохнатые и длинные. На матово-белой коже — острые брови. Как размашистый росчерк пера, как надломанные крылья альбатроса. Временами ее охватывала грусть. «Ты не останешься со мной, я знаю», — говорила Лейла, сжимаясь в комочек. Ее грусть передавалась ему, но он не мог ей обещать встреч даже в будущем. Лейла хорошо играла на киманьчже. Неплохо пела. Брала то высоко, то низко, и пела она только мугам, своеобразное народное пение, исполнители которого обладают редкостным даром передавать то, что видишь, чувствуешь. Складывать слова так, чтобы присутствовала рифма. У них свой определенный строй стихосложения. У Лейлы все это получалось красиво. Он любил ее и за эти песни, за понимание, за то, что она с ним. Вскоре он поправился и ушел. Он всегда уходил.
Нина Алексеевна напомнила ему Лейлу из Стамбула. Вероятно, в ней текла восточная кровь. Что-то у них было общее, у той азербайджанки и у этой русской женщины, пришедшей к нему на свидание. Она так и сказала ему в палате, спросив: «Я вам не кажусь слишком навязчивой, приглашая на свидание в парк?» — «Нет», — ответил он. «Значит, не слишком?» — улыбнулась она. «Я очень рад, что вы нашли меня, что вы пришли», — уточнил он, и они отправились в парк.
— Вы слышите, соловьи! — остановилась Нина Алексеевна. — Среди бела дня поют соловьи, это же чудо!
— Здесь такие заросли, — объяснил Иван Захарович, — что они путают время суток.
— А вот и нет, — отозвалась она. — Просто здесь старательные соловьи.
С ней было легко. Так легко, как давно уже не было. Все ему нравилось в этой женщине. Ее манера вести легкий непринужденный разговор, улыбка, то, как смешно она морщила свой аккуратный носик, ее длинные тонкие пальцы, когда она брала его за руку, стараясь подладиться под его широкий медленный шаг. Свидание продолжалось, Нина Алексеевна не собиралась уходить, а ему хотелось, чтобы она навещала его вновь и вновь, и он сказал ей об этом.
— Безумные поступки совершаются только раз, — улыбнулась она в ответ.
Ответила, насторожилась, ждала, что он скажет. С ее стороны было безумием искать его, приезжать к нему на свидание. Кто он? Что он? Она не знала о нем ничего. Увидела всего раз. Не находила себе места, когда его увезли. Подобное с ней произошло впервые. Была жизнь в благополучной семье, неудачное замужество, развод, учеба, работа. Все вместе — как что-то однообразное, как пробегающие мимо вагоны длинного состава, после которого остается только пыль. Но она верила. С девических лет верила в то, что однажды, как — этого она не знала, в ее жизнь ворвется ветер. Он раздует пламя такой любви, жара от которой хватит на все последующие годы.
— Я понимаю, что это глупо, но мне хочется, чтобы вы не уезжали отсюда, — сказал Иван Захарович.
— Тогда мне придется заболеть, — шутливо сказала она.
— Другого не дано? — спросил Иван Захарович.
— Говорят, что табличек с указанием выхода нет только на том свете, — ответила Нина Алексеевна. — Я найду выход. Буду приезжать к вам так часто, как позволит работа.
Она остановилась, вгляделась в него пристально, сказала, снизив голос до шепота: «Я люблю вас… Я