Весь день Александр Иванович часто спускался в библиотеку, брал какую-нибудь книгу, перелистывал ее, бросал, подымался к себе наверх. Затем снова спускался, заглядывал в комнату матери и опять подымался к себе. Ему как будто передалось тягостное напряжение и беспокойство, господствовавшие в природе… Лиза нигде не появлялась…
Тучи выше громоздились в небе, яснее слышались прежде отдаленные раскаты грома… Неожиданно Куприн различил легкие шаги на лестнице: это Лиза поднималась к нему. Она вошла, поставила на стол глиняный кувшин с крепким домашним квасом, который Александр Иванович любил отхлебывать во время работы. Лицо ее было бледнее обычного, но без следа тревоги или волнения. Напротив, доброта, всегда исходившая от нее так же просто, как свет и тепло, теперь была особенно ощутима в ее позе, жестах, глазах.
— Лиза!.. — только и сказал Куприн. Лиза мгновенно поняла, что сейчас должно произойти что-то такое, что она невольно ждала с той самой памятной и давней встречи у Михайловского, когда молодежь так много пела под гитару и так тесно сидела на диване, похожем на старый почтовый дилижанс. Ведь именно тогда его мягкие глаза стали на какой-то миг еще мягче и глубже…
— Что вы делаете со мной?.. — не сказала — выдохнула Лиза, ибо ее первым чувством был испуг — перед тем немыслимым и неизбежным, что должно было сейчас совершиться.
Ярко-белым трепетным блеском озарило башню, и немедленно угрожающий треск просочился откуда-то сверху, из клубящейся мглы, чтобы сразу же прокатиться с тяжелым грохотом по всему небу.
Ночью Куприн вставал часто курить возле окна. Розовело белое небо, поблескивала первая утренняя звезда, благодарно клубилась земля, освеженная грозовым ливнем. Потом он лежал с закрытыми глазами и все пытался вспомнить пушкинское подражание «Песне Песней»: «Склонись ко мне главою нежной… главою нежной…» Дальше он забыл… С мыслью, что надо завтра бы найти стихи Пушкина, — с этой мыслью он и заснул предутренним неспокойным сном.
После грозы в даниловской усадьбе поселилось ожидание тревожных событий. И они не замедлили последовать.
Из Петербурга пришло известие: царское правительство закрыло журнал. Ф. Д. Батюшков, как ответственный редактор, будет привлечен к суду.
Яков Антонович чистил браунинг, с которым никогда не расставался дядя Кока, и случайно нажал на спуск. Он ранил себя, прострелив пулей бедро.
Елизавета Морицевна, без объяснения причин, выехала в столицу.
Александр Иванович стал надолго пропадать в Устюжине у своего нового знакомого — доктора Рябкова.
По всему было видно — пора возвращаться в Петербург.
Осень того же года тянулась необычайно долго. Поездка в Балаклаву, где Куприн приобрел участок земли с виноградником, поездка в Петербург, снова поездка в Даниловское…
Из Устюженского уезда Куприн писал Федору Дмитриевичу: «В Даниловском мне все-все напоминает лето и ее и Люлюшку. Ты ведь понимаешь всю горькую сладость и неисходную тихую печаль этих воспоминаний…»
Горевать Александру Ивановичу было из-за чего: Елизавета Морицевна исчезла бесследно.
Много лет спустя Ксения Куприна так писала в своей книге мемуаров: «Она была слишком честной, ей совсем не было свойственно кокетство. Разрушать семью, лишать Люлюшку отца казалось ей совершенно немыслимым, хотя и у нее зарождалась та большая, самоотверженная любовь, которой она впоследствии посвятила всю жизнь».
Печаль Куприна накапливалась и, словно поток перед плотиной, разом прорывалась приступами гнева и ярости. В такие минуты он терял власть над собой и бешеной скороговоркой говорил, говорил, говорил жестокие слова.
Однажды, когда Мария Карловна вернулась из театра с премьеры «Жизнь человека» Леонида Андреева, она застала дома Бунина и Куприна. Ссора началась из-за пустяка: зная болезненное самолюбие мужа, Мария Карловна стала расхваливать достоинства пьесы.
«Мой ответ взбесил Куприна, — пишет она. — Он схватил со стола спички, чиркнул, дрожащей рукой прикурил и бросил горящую спичку мне на подол. Я была в черном газовом платье. Платье загорелось. У Александра Ивановича начались приступы неврастении…»
Разрыв между супругами стал фактом, известным всему литературному Петербургу. Куприн снял номер в гостинице «Пале-Рояль»… Но, как бывало с ним в тяжелые минуты, начал сильно пить, — в окружении все тех же «эфиопов». Федор Дмитриевич, обеспокоенный таким поворотом дел, бросился спасать своего друга. Но прежде надо было разыскать Лизу Гейнрих. Он употребил все связи, все знакомства, чтобы найти ее следы. И в конце концов нашел в госпитале для заразных больных, за высокими стенами которого она решила добровольно себя заточить на долгие годы. Уговоры Федора Дмитриевича и к чему не привели, — напрасно он убеждал Лизу, что разрыв между Марией Карловной и Александром Ивановичем неизбежен, что Куприн совсем потерял голову, что он погубит свой талант. Все было напрасно. Единственно, на что согласилась Лиза, — поехать в «Пале-Рояль» и навести в номере какой-никакой порядок. Однако вид стола, заставленного бутылками, вид какого-то «эфиопа», который спал на диванчике, вид самого Александра Ивановича, усталого, обрюзгшего, как будто изнуренного долгой болезнью, — все настолько потрясло Лизу, что о возвращении в госпиталь она уж не смела говорить. Лиза знала, что только ее любовь, самоотверженность, верность могут спасти, могут отвести беду от этого дорогого и отныне самого близкого ей человека. Куприн же с великим облегчением подумал: нет, он не ошибся в основном и неизменном Лизином свойстве, — быть доброй, кроткой, милостивой ко всему: к цветам, к зверям, к рыбам, к предкам, к человеческим ошибкам и неловкостям. Ко всему! И ей — ах, как это прекрасно, — ведь ей это ничего не стоило.
В марте 1907 года Куприн с Елизаветой Морицевной Гейнрих уехал в Финляндию на отдых и длительное лечение.
Лето и осень Куприн снова провел в Даниловском, Но теперь он здесь был только с Лизой, с которой старался не разлучаться на долгий срок… В Даниловском все осталось по-прежнему: библиотека Федора Дмитриевича с окнами в палисадник, анфилада пустынных холодных комнат, старинный парк и даже купальня на пруду, которую так и не разобрали зимой на дрова. И все же думалось, что скромная природа Севера стала скромнее, а господский дом и господский парк — запущенней и глуше. Нередко лунными ночами, когда в тени от вековых лип и вязов было особенно томительно, особенно грустно, как от всякой большой красоты, уже не с Федором Дмитриевичем, а с Лизой Куприн бродил по тропинкам, заросшим травою. Обладая даром говорить ярко и живописно, он изнемогал от картин, рисовавшихся его воображению, от блеска золота, сверкания драгоценных камней и алого пламени одеяний. Именно Лиза Гейнрих возвратила Куприна к давней мечте: пересказать библейскую «Песнь Песней», воспеть самоотверженную любовь Суламифь, простой девушки из виноградника, к повелителю и великому поэту древности Соломону.
«Теперь роюсь в Библии, Ренане, Веселовском и Пыляеве, — сообщал он В. А. Тихонову, — потому что пишу не то историческую поэму, не то легенду… Что выйдет — не видно, — продолжал писатель с долей самоиронии, — но задумано много яркой страсти, голого тела и другого. «Аромат ноздрей твоих, как запах яблок. Не уклоняй очей твоих от меня, ибо они волнуют меня». И все в таком роде…»
Несмотря на шутливый тон письма, Куприн тщательно отделывал текст исторической поэмы, многократно правил одни и те же главы. Он хотел создать гимн любви и красоте, он пересыпал речь блестками афоризмов, пышных метафор, велеречивых описаний древневосточных дворцов. Его ритмизованная проза звучала как стихи, но была по существу своему прозой.
«Так посетила царя Соломона… его первая и последняя любовь.
Много веков прошло с той поры. Были царства и цари, и от них не осталось следа, как от ветра,