опираясь на палочку, потом — просто так, как и все люди. И жить начинал заново, как и все люди.

Во время войны скончалась от тифа добрейшая Елизавета Алексеевна. Зеленоватый однотомник Лермонтова так и остался стоять на моей этажерке… Непрерывно подтапливая печь — торцы сырых дров шипели и пенились, — страдая от холода, угара, головной боли, я взялся перечитывать любимые мною поэмы — и не смог! Во мне все еще билось, дрожало, ходило ходуном пережитое на войне. А зима длилась и длилась так долго, что после лекций я невольно стал заглядывать в областную библиотеку, расположенную в бывшем Дворянском собрании. Там тоже было холодно: посетителям разрешалось сидеть в пальто. Курить мы выходили на парадную лестницу, обшарпанную, пропахшую хлоркой. Зато доступ к библиотечным фондам был свободным. И вот здесь-то, возле длинных стеллажей, я понял, как истосковался по книге, по ее виду, по разновеликим рядам корешков, даже по самому запаху пожелтевших страниц. И накинулся читать все подряд, без видимой системы, пытаясь хотя бы чтением восстановить в себе запас душевных сил.

* * *

…Как-то перелистывал я старый журнал, то был журнал тридцатых годов, бегло пропуская страницу за страницей. В конце, как обычно, шла критическая статья. В тексте — столбиком — стихи:

У меня к тебе дела такого рода, что уйдет на разговоры вечер весь…

Странно!.. То же самое и я бы мог сказать, но сказано было лучше. Прочитал стихотворение до конца — и вернулся к началу. Было в нем что-то властное, что-то необходимое мне, вернее — не приукрашенное воображением, как стародворянский бульвар. Это был окраинный переулок, подобный какому-нибудь нашему вологодскому захолустью.

…Затвори свои тесовые ворота и плотней холстинкой окна занавесь…

Как такового сюжета в стихотворении не было, да и не важен мне был этот самый сюжет. Словно кадры рваной киноленты, склеенной невпопад, теснились они в моей памяти, возникали вновь и вновь в миг внезапного, по-фронтовому тревожного пробуждения.

Критическая статья, в которой встретилось поразившее меня стихотворение, была мною изучена от корки до корки. В ней говорилось о молодых поэтах Борисе Корнилове, Ярославе Смелякове, Александре Шевцове и некоторых других. Естественно, что в послевоенном сорок шестом году я ничего не знал и не слышал о них: были на то, как говорится, особые обстоятельства.

И вот порой у меня возникало такое ощущение, что я все время ходил где-то возле необозримых просторов, видел отдаленный плеск солнечных лучей, но зачерпнул горсть холодной воды только сейчас. Наверстывая упущенное, я старался теперь не пропускать ни одной стихотворной строчки, где бы они ни появлялись — в газете, журнале, альманахе, сборнике, даже отрывном календаре. В первую очередь лирика моих собратьев-фронтовиков, решительно и напористо вступавших в большую литературу, стала для меня особым «личным» достоянием. Она-то, помимо всего прочего, и доставляла мне часы самопознания, необходимые человеку, побывавшему у жизни и смерти на краю. Да, именно так. Чем совершеннее были стихи, которые я находил в сборниках и журналах, чем сильнее в них выражалось чувство вероятного, того, что могло быть именно со мной, — тем охотнее я пользовался свободой сопереживания.

Ведь, как и всякий читатель, я «примерял» к себе, к своему опыту, знанию жизни, мироощущению сказанное поэтом — и делал это непроизвольно, как бы отодвигая свое «неверие» на задний план.

И тогда-то лирика Лермонтова стала возвращаться ко мне, возвращаться в неведомой раньше глубине и силе поэтического чувства, мысли, которые — отзвуками — продолжали жить и в стихии современного стиха.

Наедине с тобою, брат, Хотел бы я побыть…

Да, теперь я понимал исходное чувство поэта: оно было в том, чтобы выразить наисложнейшее — человеческое в человеке, и не в каком-нибудь там прославленном герое древней Руси, а в простом безвестном армейском офицере, покрытом окровавленной шинелью и мучительно-трудно ронявшем редкие слова: «Пускай она поплачет… Ей ничего не значит!» Эта лирика освещала мой внутренний мир особым светом духовности, а освещая, творила его заново, приближала, возвышала до гениально-человеческого, что было, в сущности говоря, и вечно желаемым и вечно непостижимым. А ведь совсем недавно в моей угарной комнатке Лермонтов казался мне лишь памятью о нашей юности, когда история взыскующе и строго смотрела на нас из-под боярских шапок и позолоченных шлемов, когда мы остро чувствовали, какой тоской был томим Арсений, какую душевную рану таил новгородец Вадим, какой страстью был испепелен Мцыри. Чувствовали, но, увы, не понимали. И лишь сейчас я могу словесно выразить те давние чувства, так пылко и неосознанно волновавшие нас. Лермонтов был духовно нам близок тем, что он свершил великое открытие — открытие красоты свободы! Для его мятежной, мятущейся натуры, сдавленной жесточайшим режимом, для его душевных исканий свобода была высшей ценностью жизни, высшей ее красотой.

Что же касается других моих размышлений о свойствах и особенностях лирической поэзии, то одно сравнение и до сих пор не покидает меня. Как в зеркальном, мерцающе-оранжевом шаре, реальность оказалась замкнутой и в то же время бесконечной, спроецированной в глубину предметов, в самое средоточие их, где таилось мое «я», так и в лирике — в глубине замкнутого и бесконечного мира — непременно просматривается «я» художника, а стало быть, и твое собственное «я». Однако имеется здесь одно отличие, которое мне довелось уяснить несколько позднее. Оказывается, в произведениях художника важна такая природа чувств и переживаний, которые активно познаны, осмыслены, а точнее всего, «схвачены», сгущены в образе мысли. Вот почему в какой-то момент «я» художника сливается с моим «я», высвобождает внутренние душевные силы, отмывает волной новых впечатлений, эстетически радует тебя. Ведь лирика, как и эпика, и драма, — мир красоты, в ней есть нечто еще и «по ту сторону» слов, или, как говорят физики, «по ту сторону явлений». С годами я стал постигать и эту особенность лирической поэзии, ибо она была богаче, сложнее, тоньше «простого» чувственного восприятия текста, первоначальной оценки его по принципу нравится — не нравится. Вот почему вскоре моей повседневной потребностью, моей отрадой и мукой стало изучение поэзии как искусства слова.

* * *

…В ящике письменного стола лежит цветная — скромных размеров — фотография. Оранжево- фиолетовый шар, который выглядит особенно контрастно на бархатно-непроницаемом черном фоне.

И больше ничего. Но когда я достаю эту фотографию из стола, то словно завороженный не могу от нее оторваться… Снимок мне подарили в Звездном городке, и сфотографирована на нем планета Земля.

ЗОЛОТАЯ ЛАДЬЯ

ГОРОД СТАРИННЫХ КУПОЛОВ

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату