Под лучами колюче-мартовского солнца вспухшая, как опара, пашня сейчас испещрена повозками тыловых частей, автобусами медсанбатов, колоннами военнопленных, бредущих на восток. Пашня клубится парком, она дышит, как много и хорошо поработавший человек. Но для нас эта пашня началась с другого, со старого узловатого вяза, судорожно раскинувшего ветви-руки и словно пытавшегося задержать приход тепла и весны. Для нас эта пашня началась с внезапной бомбежки — «мессершмитты» ходили каруселью друг за другом, а потом падали в пике для бомбовых ударов… Поле содрогалось, стонало от тяжких взрывов, а люди молча погружались в ржавую жижу и молча умирали, как вот сейчас умирает Григорий Лесняк… После бомбежки мы нашли его брошенным навзничь взрывной волной. Кто-то поспешно развернул плащ- палатку, и вот так, на плащ-палатке, мы волочим его волоком к сухому бугру, к подножию лесного великана. А Григорий лишь облизывает сухие губы и смотрит на нас, медленно серея с лица. Помкомвзвода Иван пытается восстановить ему дыхание, сводит и разводит руки, потом поворачивает Лесняка на бок: за ушной раковиной слабо кровоточит ранка. Только и всего. Иван расстегивает ватник Лесника, припадает к сердцу и, подымаясь, стаскивает ушанку с головы. Здесь же, возле одинокого вяза, мы и зарыли сапера-разведчика Григория Лесняка… Ни надписи, ни столбика со звездой — ничего… Да и что найдешь в этом безбрежном море, где дымятся остатки взорванных автомашин и, утопая, бьется в конвульсиях обозная лошадь.
Нет, не так мы мечтали начать наступление! Всего два дня назад нас сменила на одерской переправе тыловая инженерно-саперная часть. И вот за два дня — вторая потеря. Первая — Юсупов. Он подорвался на мине. Теперь Григорий Лесняк. Помнится, когда он получил фаустпатрон еще там, на переправе, перед немецкой атакой, повертел его в руках и, облизнув губы, оказал: «И что за таку головешку немец придумал?..» Смешно так сказал и очень похоже… М-да-а… А его и в санбат везти не пришлось.
Грязища… Конца и края не видать. Хорошо, что я в солдатских ботинках, а вместо обмоток кожаные краги: сапоги бы здесь запросто засосало… А в ботинках — дело проверенное. Проверено еще моим отцом, который носил, наверно, такие же в ту, в гражданскую…
Вот так мы и бредем по пашне, поглядываем на небо, которое сияет прежней праздничной голубизной, и в конце концов набредаем на штабеля никеля.
В этих штабелях — велосипеды, сплошное сияние рулей, ободьев, спиц… Бери любой! Но пехота, идущая впереди, не зря побросала трофейную технику. Охота ли тащить на себе через разгулявшееся море грязи хотя бы и самый лучший дорожный велосипед? Нет, пехота дело знает туго: хватит еще впереди этого никелевого сверкания!
Невдалеке от перевернутой взрывом подводы лежит труп: жижей заплыло лицо убитого, и лишь ноги, обутые в белые бурки, торчат из вспучившейся земли. Сердце мое упало: бурки! Мне показалось, я узнал эти бурки… Но шагом, братцы, шагом, как в той солдатской походной песне, грузным шагом проходит взвод, сгибаясь под тяжестью оружия, шанцевого инструмента и взрывчатки в заплечных мешках.
…Почему я раньше не замечал этого?.. Словно в строю, шли серые гранитные обелиски, ряд за рядом и квадрат за квадратом, увенчанные армейской звездой, званием, именем павшего. И только на этой безмолвной перекличке не было слышно голосов тех, чьи имена так и остались неизвестными… Теперь уже — навсегда.
Ряд за рядом и квадрат за квадратом: «Советский офицер». «Лейтенант Советской Армии. 16.2.1945». «Старший лейтенант. 16.2.1945». «Младший лейтенант. 4.5.1945».
Похрустывает под ногами щебенка… Из-за кладбищенской ограды, где у ворот застыла «тридцатьчетверка», доносится глухой и отдаленный, как шум прибоя, шум города. А здесь тишина. Она не нарушается ничем: ряд за рядом и квадрат за квадратом… Отговорили. Отпели. Откричали. Теперь безмолвны. И комок подкатывает к горлу — не передохнуть: ведь и я мог бы, вот так мог бы, как эти младшие лейтенанты, лейтенанты, старшие лейтенанты всех родов войск. Странно: не скажу, чтобы мне было жалко себя того, девятнадцатилетнего. Но лишь с какой-то острой, болезненной ясностью осенило: тяжко лежать им здесь, далеко от Родины, и так безвестно, и так одиноко. Тяжко!.
Пани Янина в накинутом на голову монашеском капюшоне плаща, казалось, сразу ссутулилась и постарела: ведь и у нее — свои безымянные, свои павшие под Ленином, Мехувом, Краковом, Варшавой. Ряд за рядом и квадрат за квадратом.
Возле ворот, поближе к «тридцатьчетверке», на сером гранитном обелиске лежала одинокая роза — черная роза Ополья.
Все глубже и глубже забирал наш «фиат» в Бардские горы. И все круче змеилась дорога по склонам гор, которые в эти последние дни октября были по-настоящему красивы. И живописны. Сквозь золотистое руно леса с подпалинами темных хвойных пород выступали базальтовые столбы, высвечивали каменные террасы, далеко виднелись скалистые вершины. Вот на таком живописном склоне, в зарослях горного бука и граба, проплыл мимо нас Отмуховский замок, известный, как сказала пани Янина, крытой каменной лестницей, по которой в замок вводили рыцарских лошадей. Значит, совсем рядом горюд Клодако, а за ним Орлицкие горы и на границе с Чехословакией — знаменитые Моравские ворота.
Поворот, еще поворот — и внизу, в долине реки Ныса Клодзская, — город Клодзко, которому, пани Янина здесь со значением тронула дужку очков, по официальному летоисчислению скоро исполнится тысяча лет. С незабываемым волнением я посмотрел вниз. Все так и есть: чешуя черепичных крыш, узость средневековых улочек, изгиб реки с каменным мостом, украшенным статуями святых, да еще, пожалуй, фигурные купола старинного, в стиле барокко, собора — вот облик города, в котором я даже не мечтал побывать вновь. А довелось!.. И довелось вновь взглянуть на уютную горную долину, которую, вероятно, невозможно представить себе без городка Клодзко с крепостью времен Фридриха II. Мощные башни, казематы, подземелья неповрежденными выстояли два столетия. Даже войска Наполеона не могли взять этой твердыни, которая утверждала прусское господство в самом сердце Европы. Но в конце минувшей войны крепость пала, как падает иструхший изнутри, сломленный бурей лесной великан.
Все новые и новые вспышки воспоминаний сделали зримыми мгновения, которые мне довелось пережить именно здесь, в долине реки Нысы Клодзской! Тогда войска вливались в лесистую и сумрачную долину, оглашая горные склоны грохотом танковых дизелей, ревом мощных моторов, ржанием лошадей, впряженных в трофейные фаэтоны и армейские фуры, а главное — звуками аккордеонов, поблескивавших перламутром, переборами своих родных российских гармошек. Ах, какое это было время! Пело все войско, растянувшееся на десятки километров. И в каждом взводе — свой запевала и своя любимая песня. Вот тогда-то, восседая на танковой броне, на облучке помещичьего фаэтона, на обозной двуколке, многие из нас с невольным облегчением смотрели на эти горные откосы, на эти стены и бастионы, которые вырисовывались на фоне майского неба. А небо — такой безмятежной, такой солнечной голубизны, что и оторваться от него невозможно…
Все как тогда! И в город Клодзко — не въезжаешь, а сразу же оказываешься на одной из его старинных улочек или площадей: так стремителен спуск с перевала. Вот только что был на лесной дороге, а машина уже объезжает угол дома с вычурной башенкой или статую католического святого на площади. В этих крохотных улочках могли разобраться лишь наши фронтовые шоферы да всезнающий Кшижсто, который и притормозил «фиат» у местного отделения общества. Пани Янина, извинившись, ушла обговаривать какие-то дела. А мы с Кшижсто, потягиваясь, покуривая, разглядывали улочку и редких прохожих, странно медленно проходивших мимо нас. Ибо мы еще жили дорожной скоростью, дорожной отрешенностью, которая вообще-то свойственна людям, долго пребывающим в пути. Но этот городок располагал к себе: здесь было уже по-южному солнечно и тепло. И нам не хотелось нарушать этого солнечного, этого медлительного течения жизни громким смехом или ироническими репликами, которыми обычно обмениваются между собою люди дороги.
Добавлю, меня вообще не покидало ощущение счастья, которым я был переполнен с того самого последнего перевала, с которого нам открылась долина Нысы Клодзской. Оно выросло из глубин моей души, оно как бы озарило эти многовековые камни и эту затейливую кладку в стиле позднего ренессанса.
Здесь, в Клодзко, вторая мировая война уходила в прошлое. Здесь она истаивала, здесь она крошилась в мелкое крошево. И здесь восходило святое солнце победы. Оно восходило вон из-за тех Злотых и Бардских гор, которые и сейчас виднелись на горизонте.