анализа».
Странно такое читать о Лескове, фантазия которого была столь яркой и прихотливой, а талант обобщать мелочи жизни находил выражение буквально в каждой его главе.
Подобные ошибки оказались свойственны критике и позднее, ибо судили эти критики Лескова по вульгарно-социологическим схемам. Однако талантливейший писатель, опираясь на личные впечатления и на всю толщу русской словесности от «Слова о полку Игореве» до Державина, Пушкина, Гоголя, Толстого, был подлинным художником-новатором или, по словам Горького, самобытнейшим писателем русским, чуждым каких-либо влияний со стороны.
Его поэтика — поэтика художника слова, предвосхитившая многие открытия писателей XX века. Я имею в виду не только проблему выбора, о которой уже шла речь. Сказовость, притчевость, параболичность, наличие образов-«перевертышей» и «ключевых» слов, гипотетический характер концовок, трагизм и ирония в решении основной темы — все эти и многие другие художественно-смысловые признаки нашей современной многонациональной прозы уже были «опробованы» и широко использованы Николаем Семеновичем Лесковым. Не случайно один из героев Василия Шукшина взывает: «Читайте Лескова! Лескова читайте!»
Любовь Николая Лескова к России, к русскому пароду была безграничной. Но это была любовь требовательная, строгая любовь. Горький однажды сказал о Лескове, что «он прекрасно чувствовал то неуловимое, что называется «душой народа». Правда, Лесков никогда не льстил народу, не потрафлял ему в слабостях и дурных привычках. Наряду с великими предшественниками и современниками он утверждал в сознании широкой читательской публики те духовные и нравственные ценности, которые создавались из поколения в поколение людьми труда. И эти ценности не есть некий «невещественный капитал», который переходит к человеку безо всяких усилий с его стороны, по наследству. Нет, человек, вступая в большой и сложный, нередко — мучительно-противоречивый мир, должен был взрастить эти ценности в себе, нажить их в собственном душевном опыте… Таким образом, любовь Лескова к народу была не только требовательной, но и полемически заостренной в тех случаях, когда речь шла о «жизни без воли и направления». Еще острее сатира и сарказм, в равной степени свойственные Лескову, как лирика и юмор, были обращены против «меркантилизма совести», против «банковского расчета», которые столь же ярко воплотились в образе Захват Иваныча или в образе того самого квартального, который часто «содействует» над русским мужиком нагайкой и плетью.
Жизнь таких людей — «безобразный мираж».
В противовес всей этой «банковской», убого-торгашеской, эгоистической жизни Лесков создает образы, исполненные благородства, доброты, человеческого обаяния, образы своих знаменитых «праведников» и «очарованных странников», вроде Ивана Флягина или Савелия Туберозова, «казака- дьякона» Ахиллы Десницына из романа-хроники «Соборяне» или однодума Александра Рыжова, поразившего горожан и даже самого губернатора Ланского тем, что он взяток никогда и ни под каким видом не берет.
В противовес всей этой застойной, обывательско-мещанской «тишине», казалось бы безраздельно господствовавшей над весями и уездными городками России, Лесков являет миру громкое уголовное дело Катерины Измайловой. Причем простонародную драму этой женщины, без памяти влюбившейся в приказчика Сергея, писатель обращает в высокую национальную трагедию, в которой перекличка с бессмертным шекспировским образом не кажется натяжкой или условностью. Именно этот трагический пафос, эту мощь и силу страстей ведущих персонажей в давней истории, случившейся в Мценском уезде, выразил Дмитрий Шостакович в опере «Катерина Измайлова», постановка которой и была осуществлена Большим театром.
В противовес всему этому миру, в котором труд на Захват Иванычей был проклятьем и мукой мученической, Лесков создает образы людей, в совершенстве владевших своим рукомеслом. К его самым значительным и художественно-впечатляющим творениям принадлежат те характеры, в которых проявилась талантливость русской натуры, ее прирожденная чуткость к красоте, тяга к раскрепощенному творчеству, к вольному труду. Причем потрясение этой зримой красотой сближает людей разного сословного положения и разных национальностей. Ибо удивление перед возвышенным в жизни, в искусстве, в рукомесле помогает человеку «выделаться в человека», если вспомнить здесь замечательное выражение Достоевского. Ведь красота — источник нравственной силы и здоровья для тех, кто не отступает «от дерзости своего призвания». Глубокое потрясение от предивного художества испытывает, например, строитель каменного моста через Днепр англичанин Яков Яковлевич. Оглушительный бас Ахиллы Десницына, талант гримировщика Аркадия Ильина, искушенность в живописи изографа Севастьяна, влюбленность в красоту и стать диких лошадей Бакшея Отучева и Чепкуна Емурчеева — вот характеры, которые читателю незабываемы на всю жизнь.
Об этой же артистической одаренности и виртуозности «маленьких великих» людей (Горький) повествует самое знаменитое произведение Лескова — «Левша». Известно, что сказ о Левше возник из коротенькой притчи о том, как туляки английскую блоху подковали. И услышана эта притча была, может быть, от сестрорецкого инженера-оружейника в 1878 году, и походила она в чем-то на другую притчу, а именно на притчу о «немецкой обезьяне». Эта самая обезьяна прыгать прыгала, но садиться никак не могла, пока некий хитроумный московский меховщик не придумал ей хвост пришить, — тогда она взяла и села. Так вот из такой коротенькой народной притчи о блохе Николай Лесков создает произведение воистину бессмертное, как бессмертен, предположим, ершовский «Конек-Горбунок». Правда, скептический, ко всему недоверчиво настроенный ум Лескова иногда видят в том, что, мол, хотя тульский Левша «с сотоварищи» и подковал блоху, но блоха-то после этого перестала танцевать «кавриль с верояциями». Отсюда вывод: мол, мастера-то оказались неучами — они вес «нимфозории» не учли.
Мне думается, более глубокое толкование лесковского сказа дано в одной из статей, опубликованных в связи со 150-летием со дня рождения писателя. Но вначале — небольшое отступление. По первому взгляду, совершенно непонятно, почему в конце повести говорится о поездке безвестного мастера Левши в Лондон и о его предсмертной заповеди, чтобы русские солдаты кирпичом ружейные стволы не чистили. Какая же здесь может существовать связь со стальной «нимфозорией»? А эта самая глубинная связь есть, и заключается она в том, что как бы тонко ни освоили ружейное дело английские мастера, которые для бахвальства и щегольства сумели создать заводную блоху, их умение может быть превзойдено умением тульских или тех же сестрорецких оружейников. Ибо вот так же эти оружейники могут лишить могущества и прославленное иностранное оружие.
Прекрасные образы тульских умельцев, созданные гением Лескова, в дни Великой Отечественной войны действительно обрели новую жизнь. Новым высоким патриотическим содержанием наполнились и многие другие произведения писателя. Но таково уж свойство подлинно народного таланта: время раскрывает его блистательные грани и позволяет видеть то заветное, сокровенное, что скрыто в глубине. А эту глубинную суть, по-моему, полно выражают пророческие слова Льва Толстого: «Лесков — писатель будущего».
Осенью 1887 года писатель поселился на Фурштатской улице в Петербурге, на которой он жил и раньше, но только теперь в доме под номером пятьдесят. Поселился он на первом этаже, и окна его квартиры выходили в сад. По воспоминаниям современников, любовь к исключительному, пестрому, яркому, свойственная Лескову с молодых лет, своеобразно проявилась в убранстве его комнат, в обстановке, во всем облике этого нового жилья. Уже в передней бросалась в глаза вешалка с шубами и тулупами, со старинным азямом, в котором писатель, ходил зимой. Под вешалкой — множество крепких и толстых палок, коллекцию которых он давно собирал. Но особенно своеобразным был лесковский кабинет. Во-первых, посетителей поражали старинные часы: их было множество — карманных и настенных, больших и маленьких, перекликающихся друг с другом разнообразным боем и звуками старинных мелодий. Кроме того, на окне висела клетка с певчими птицами, и перепархивание и пересвистывание этих птиц еще более оживляло этот отнюдь не чопорный, не кожано-диванный кабинет.
Над широкой квадратной софой, на которой, по обыкновению, полулежал Николай Лесков, среди бесчисленных портретов и картин выделялся образ богородицы с младенцем древнего строгановского