вымачиваться в чане. Пахнет чесноком, смородиной, укропом, солью… благодать. Спецназовцы подходят, мнутся. Кто перед ними? судя по раздвоенной, солидной бороде, тяжелому кресту — священник; но тельняшка и ботинки… таких у штатских не бывает.
Отец Борис все понял, подмигнул им заговорщицки:
— Здравия желаю. Вам что, еще не выдавали спецодежду? А нам уже все подвезли, готовимся…
Обычно батюшка смотрел глаза в глаза, ровно, как в прицел, даже было порою неловко. Но сегодня сел бочком и уставился в пол.
— Теодор Казимирович.
— Я весь внимание, Борис Михайлович.
— Теодор Казимирович.
— Ну говорите же, отец, говорите. Что-то ведь точно случилось?
— Вы поймите, пожалуйста, в церкви как в армии — куда поставят, там и служишь.
— Хорошее сравнение. А что вытекает?
— Вытекает то, что я сегодня подал рапорт. Прошу благословения перевести в другой приход. Переведут — и слава Богу. А если нет… ну, значит, мне придется делать то, что здесь будет.
— А что же будет здесь?
— Здесь вас попросят снять с баланса храм.
— И?
— И передать на наш баланс.
— Но я не понял. Это же усадебная церковь? Почему возвращать? Как же так? А музей?
— Вот так, уважаемый Теодор Казимирович. Вот так.
— Я откажу.
— Вас очень убедительно попросят. Очень.
Пересилив себя, отец Борис поднял глаза.
Шомер не знал середины; тот, кто бросал ему вызов, по своей ли воле, по чужой, неважно, сразу превращался во врага. Только что он говорил с приятным, неглупым священником, но жизнь как будто вывернулась наизнанку, и перед ним оказался тупой, неначитанный поп. Вроде выражение лица покорное, почти трусливое, но на самом деле самолюбие его сжигает изнутри, все время улыбается неискренне, вон как морщинки побежали в стороны от глаз.
— Что же. Увидим, узнаем. Кстати сказать, я забыл. У нас забирают полставки, и доплату вашу я обязан сократить. Экскурсии вы все равно не водили.
Отец Борис развел руками, твердо улыбнулся: воля ваша.
После чего зависла многомесячная пауза; никаких бумаг от местного епископа, никаких строительных работ — только крохотный абзац в долгородской городской газете о том, что выставляется на конкурс прилегающая территория 248 га для проектной застройки в культ.-массовых целях и лесные угодья в пределах охранной зоны для каких-то там рекреационных целей. Заявки подавать… о месте проведения объявят дополнительно… и ничего. Но позавчера сквозь утреннюю тишину прорвался рокот; все, кто был в усадьбе, высыпали на улицу. В полуметре от усадебного театра, за прозрачным штакетным заборчиком ухала строительная баба, сотрясая промороженную почву; во все стороны бежала тонкая дрожь: сугробы кривились, снег на крыше вспрыгивал, покорно падал вниз.
— Что вы такое? Как вам позволено? Театр! Театр! Он деревянный! — дедушка выбежал без пальто; он забыл, как говорить по-русски.
Чернявые рабочие не обратили на него внимания; баба с острым присвистом воткнулась в землю, дуб передернулся, и дедушке за шиворот свалился снежный ком. Шомер стал обтряхиваться, как раздобревший пес, и с ужасом понял: он смешон.
Из «Мицубиси», сдвоенного, похожего на бронетранспортер, вышел холеный прораб в легкой уютной дубленке; через заборчик молча протянул бумажки, и спокойно вернулся в тепло.
Это был проект строительства. На проекте значился дачный поселок, овраг расширен, огорожен, превращен в спортивную площадку с длинным кортом и большим бассейном; водокачка плотно заштрихована.
— Это кто? Что — штрих? Значит что? — закричал дедушка.
Прораб еще раз вылез из машины, подошел к заборчику, свернул голову набок, чтобы поглядеть на план.
— А, водокачка. Снесем. Точка обстрела.
— Вода! Как вода будет?
— Вода вам будет. Но не сразу. Не волнуйтесь, хозяин, мы вам бочку подвезем. Не звери ж.
Строители стали долбить перемерзшую землю; вечером того же дня прораб зашел к Теодору Казимировичу с зеленым целлофановым пакетом, поставил пакет перед ним.
— Вот, полюбуйтесь, что мы тут нашли, только начали рыть, углубились на каких-то полтора-два метра, и — гляди. Интересные тут, видимо, дела творились, люди явно не скучали.
В пакете, как почерневшие и сгнившие на поле кочаны, лежали маленькие черепа, с круглыми дырками в затылочной части. Под черепами стыдливо прятались кости, обломки тазобедренных суставов.
— Можете открыть еще один анатомический музей, новые хозяева деньжат подкинут, — как бы добродушно пошутил прораб; сквозь показное добродушие повеяло невнятной угрозой. — Нет, но вы точно не в курсе? Так же просто черепа не появляются?
Растерянный Шомер помотал головой. Нет, он не в курсе.
— Вы бы, что ли, узнали. — Прораб изобразил глубокое разочарование. — История все-таки. А косточки отдайте батюшке, у вас же церковь есть на территории? Пускай отпоет.
Но беда никогда не приходил одна; тем же вечером смурной отец архимандрит напомнил о желании владыки перевести усадебную церковь на баланс Патриархии; бумаги на столе у губернатора, тот обещает положительный вердикт.
Жизнь придавила, как могильная плита, и пахнуло плесневелым холодом.
Весь тот ужасный день старик отмахивался от сотрудников. Хорошо, что Цыплаковой не было на месте; вернется — будет выедать кишки. Звонил далеким благодетелям; те возмущались, обещали отзвониться вечером, и почему-то ни один не отзвонился. Давление скакало; как бы ему не свалиться, нельзя сейчас сдавать позиции. Завтра утром он откроет совещание; и что предложит? Будет сидеть и растерянно хлопать глазами? Это невозможно, это против шомеровских правил. Он и так прокололся, позвонив Саларьеву в разбитом состоянии; вспоминая, Шомер неприязненно жевал губами и брезгливо морщился. Пашук его, конечно, меньше уважать не станет; он вообще хороший парень, только чересчур уклончивый, незрелый, ни за что не хочет отвечать и помимо основных обязанностей своих занимается какой-то ерундой. Но, хотя Пашук из понимающих, он все равно подумает: сдает старик. Обидно.
Пора использовать успокоительное средство. Он никогда не прибегал к нему зимой — рискованно, только поздней весною и летом. Но, кажется, настал особый случай.
Ранним утром Шомер вышел из усадебной гостиницы; семья… то, что можно называть семьей… жена уже лет двадцать пять жила отдельно, в Ленинграде, а здесь у него был постоянный директорский номер. Посчитал количество машин на освещенной стоянке: четырнадцать, почти все комнаты на выходные были заняты; прекрасно. Даже стройка никого не отпугнула.
Дорожки парка, освещенные садовыми светильниками, были тонкие и ровные, как стрелочки на офицерских брюках; на снежных жгутиках, оставшихся после метлы, тонким правильным слоем лежал красноватый песок. На излете липовой аллеи, сквозь черные сплетения деревьев, в синеве прожекторов сиял господский дом. А ведь когда-то (если мерить мерками истории — недавно) ночью тут светился только старый бронзовый фонарь, случайно найденный в подвале. Года полтора, пока не утвердили штаты, Шомер жил совсем один, на взгорье, в чудом сохранившейся сторожке. Каждый вечер зажигал фонарь. Хоть одно световое пятно, хоть один огонек в невыносимой черноте деревенской ночи. Просыпался в три часа утра; долго слушал, как на чердаке шуруют мыши, а в подклете крыса беззастенчиво грызет опору, смотрел, как моргает фонарь на ветру (похоже на азбуку морзе), и опять засыпал.