Так сказала, что сама поверила: он согласится. А Николаша весь перекосился. Выгоревшие брови сдвинулись, глаза собрались в кучку.
— Я что, дурак, с тобой вдвоем таскаться?
Так и сказал.
— Я ж там со скуки сдохну. С Жорой можно хотя бы выпить и поговорить.
— А я? как я?
— Что — ты? Ты — с Янкой. Тоже о своем, о женском. Ну, не мне тебя учить.
Она не стала возражать; просто молча поднялась и вышла. А Николаша даже не заметил. Повозился еще с полчаса, потом за ним закрылась дверь, и Влада осталась одна.
Одной так хорошо, так свободно, просторно. Из приоткрытого окна доносятся остатки звуков (зима их обесточила): покряхтывают корабельные сосны, булькают снегири. Жалко, что часы бесшумные, на кварце. Надо было хоть одну из комнат сделать антикварной, и купить угловые, старинные, с маятником и опрятным звоном…
Этот дом она придумала сама. От первой до последней черточки. Походила по участку, примерилась, нарисовала в разных ракурсах. Вид с дороги, от подножия холма. Со стороны оврага. Расчертила поэтажный план. Если стоять на шоссе, все наглухо прикрыто соснами. А если смотришь из оврага, — жизнь, распахнутая настежь; три уровня спускаются, как пагоды, постепенно разрастаясь вширь и открываясь лесу. Самое приятное на свете — зимним вечером сидеть на улице под круглым газовым обогревателем, похожим на дамскую шляпку, слушать жаркое шипение, ощущая рядом безопасный холод, и смотреть, как протекает жизнь внутри дома.
Вот на первом этаже хохлушка Аля, найденная мамой в Запорожье, славная, хотя запуганная жизнью («Вы извините меня, Влада Алексеевна, я обед разогрею, хорошо? вы меня ругайте, ругайте, а то я чего- нибудь не так сготовлю»), неуверенно стоит на лестнице и цветастым пылесборником обмахивает
На втором этаже, в глубине, за широкой террасой, прячется спальня; на стекло бросают оранжевый отсвет ночники из окаменевшей пермской соли: лампочки в них робкие, пятнадцатисвечовые, зато их можно никогда не выключать, соль греется, насыщая воздух кристаллами йода. На третьем уровне терраса, за нею кабинет, из глубины которого сочится малахитовый свет. Иногда Николаша с грохотом сдвигает раму, выбирается на волю, курит; недовольно говорит по телефону. Из-за кованой перегородки выступают подошвы огромных ботинок. Носки почему-то загнуты, как на восточных туфлях; непонятным образом он ухитряется испортить дорогую обувь.
Все правильно она придумала: хороший получился дом. Архитектор, налысо обритый, демонстративно бодрый, с вечно молодым загаром и крупной золотой серьгой, навязывал свой вариант. Опускал глаза, говорил неестественно вязко — понимаете ли, Влада Алексеевна, у вас хорошее воображение, вы наверняка смогли бы… но вот есть определенные… Я, тксть, к чему клоню? Ну, вы, уже наверное, догадались. Ваш план интересный. Очень. Но вы его рисуете… так скажем, по старинке. Сейчас мы делаем не так. Вот посмотрите…
Влада слушала, кивала, потом захлопнула журнал, положила на стол свой набросок, чуть склонилась к архитектору, коснулась пальцами его колена, нажала коготочками, и попросила: а все-таки вы сделайте, как я хочу.
— Вы понимаете, о чем я?
Архитектор тут же понял. И строителям пришлось в конце концов понять.
Прораб Олег Григорьевич, добродушный толстый украинец, с огромной церебральной головой, рахитичным пузом и короткими боксерскими ногами, сначала говорил с ней снисходительно. Не желал принимать всерьез. Что же; Влада стала появляться на объекте без звонка. Надевала телогрейку, сапоги, спускалась в котлован, лично замеряла глубину фундамента, браковала сырой кирпич, который рано или поздно пойдет затеками. Однажды вырвала розетки из стены (вам сказали — деревянное покрытие!), выбила ногой унитаз (не покупай советский, плоскодонный, стульчак с подставкой для дерьма!). Заметив, что плитка в ванной положена вразброс, не по рисунку, разъярилась, схватила кувалду, и с размаху разнесла перегородку.
Рабочие ее возненавидели, зато прораб зауважал. Ледащая, а молодец, характер боевой. И ум практический.
Но другим ее характер быть не мог. Все они, рожденные в восьмидесятом, до поры до времени не знали бед. Вспоминаешь — злость берет, так было в раннем детстве хорошо. Каждый день они ходили с мамой к набережной, где всегда кучкуются туристы, мама покупала для себя креветочек в кульке из «Крымской правды», а Владе — вяленых бычков с неестественно большими головами, точь-в-точь как у ее прораба. Когда мама резким движением рвала их напополам, от хвоста к голове, из тощих ребер выдвигалась желтая икра. На взгорье, если повернуть от набережной влево, летом действовали аттракционы. Было шумно, радостно, богато.
А на излете ноября вдруг резко наступала тишина; в санатории вселялись старички. Разгуливали по дорожкам в коротких резиновых ботах. Вечерами танцевали под брезентовым навесом, подпевая аккордеонисту: «Ночь короткааа, спят облакааа, и лежит у меня на ладооони незнакомая ваша рукааа».
Было очень скучно, сочился мелкий дождь, над горой клубилось марево, и вещи после стирки наотрез отказывались сохнуть.
За год до начала перестройки папа стал управделами запорожского обкома: он когда-то заканчивал горный, было решено, что справится. Теперь они жили в большом, солидном доме на площади Ленина. Окна выходили на трамвайные пути; Влада трудно засыпала под перекат колес и легкие звоночки. Зато в Запорожье она нашла своих лучших подруг на всю оставшуюся жизнь: Зойку, Ксюшу и Веру. Они вместе ходили в балетную школу. Здесь их научили понимать классическую музыку, которую родители не понимали, но уважительно давали денег на пластинки — Святослава Теофиловича Рихтера, Натальи Григорьевны Гутман, Лусине Апетовны Закарян. В школе им поставили осанку, отучили есть мучное, сладкое и жирное и выработали твердую привычку — терпеть, не сдаваться и ждать.
Привычка эта вскоре пригодилась. Зимой девяносто второго (обком давно уже разогнали) папу стали вызывать на регулярные допросы. Возвращаясь из прокуратуры, он садился на балконе и часами смотрел на трамваи.
Однажды мама прибежала в школу, белая, как мел, далекая, чужая; схватила Владу за руку, и молча потащила к тете Варе, маме Зойки.
— Мама, ты чего, мы куда? Ну ответь же! мама? что-то с папой?
Но мама все больней сжимала руку и молчала.
Тетя Варя тоже ничего не говорила и все норовила прижать к животу; фартук был сальный, вонял горелым маслом, чесноком и луком, Влада отпихивалась, как могла — все в этот день как будто бы сошли с ума. Никто ей ничего не объяснял; на нее смотрели как-то странно...
Что вспоминать о том, как они считали с мамой каждую копейку, а торговки на базаре смотрели с ласковой издевкой? как было холодно в декабре без отопления... А переезд в Москву? а сотенные бумажки, вложенные в паспорта, чтобы милиция не приставала? а поездки каждые три месяца — до границы и обратно, чтобы получить отметку в отрывном талоне? А первое короткое замужество, которое не сразу, но дало гражданство, зато буквально вытянуло душу? пьяный Сеня, позабыв, что слышимость на даче идеальная, а стенка между спальнями фанерная, без стука заходил к ее подруге в гостевую комнату и начинал безбожно приставать: а что это мы тут лежим совсем одни, а нам не скучно?
Верка пыталась шутить:
— Сень, да ты чего, у тебя жена молодая, к ней давай иди!
А он ей на полном серьезе:
— Я с ней сегодня уже три раза, хватит.